Читать онлайн книгу "Невыдуманная история"

Невыдуманная история
Александр Сергеевич Стрекалов


История первой любви молоденького студента-москвича, приехавшего на стройку в Смоленскую область в середине 1970-х годов, к провинциальной деревенской девушке: как у обоих всё стремительно и неожиданно произошло на танцах в клубе, красиво и возвышенно протекало, и чем в итоге закончилось! Всё это можно узнать, дочитав “Невыдуманную историю” до конца. А попутно понять, как жили, работали и самореализовывались простые советские люди на переломе двух глобальных эпох – коммунистической и демократической… На обложке – иллюстрация картины В. М. Васнецова «Ковёр-самолёт» 1919-1926 гг.




РУССКИМ ЖЕНЩИНАМ ПОСВЯЩАЕТСЯ!!!



«Никуда от юности не деться,

Потому что там, в <погожий> день,

Лепестки осыпала мне в сердце

Белая тяжёлая сирень.



Потому что там, где бродят травы,

Налитою зеленью шумя,

Тихо, неумело и лукаво

Целовала девочка меня…»

Олег Шестинский




Глава первая





1


В стройотряд он мечтал поехать в школе ещё, будучи совсем ребёнком, когда по родным московским улицам у себя на Соколе ошалело носился и встречал в огромном количестве весною и осенью, особенно возле метро, парней и девчат в стройотрядовских зелёных куртках с эмблемами МАИ на рукавах, с названиями разных строек на спинах, – или готовившихся уезжать из Москвы, или в Москву вернувшихся. Помнится, они все героями казались ему, сорванцу, взиравшему на них завистливо и почтительно, хозяевами-творцами жизни, что и думать, прилежно учиться умели, отличниками в школе были все как один (он в этом почему-то ни сколько не сомневался), и топором после тяжёлой учёбы лихо умели махать – не хуже профессиональных плотников. И личностями превеликими они ему представлялись – не трутнями, не дармоедами, не пустозвонами. За одно то уже, что стыдились на шее отца и матери, свесив ножки, всё лето сидеть; наоборот – что пытались смолоду сами себе на хлеб заработать: построить что-то приличное, облагородить и оживить; а потом получить за добросовестный труд зарплату. Живые личные денежки, то есть, которые станут хорошим довеском к стипендии и самостоятельными их сделают по-настоящему, обуться, одеться позволят по своему выбору и вкусу, родителям в рот не смотреть, не мучить их дополнительными поборами. Самостоятельность и созидание он всегда ценил: это были первейшие и главнейшие для него с малолетства качества.

Да и родители его, сами студенты бывшие, боготворили таких молодых людей, в пример ему их неизменно ставили; и в школе про них педагоги с восторгом всегда отзывались – именно как о героях и молодцах. И по телевизору студентов-строителей в самом выгодном свете тогда ежегодно показывали – красивых, статных, мужественных как на подбор, загорелых, задорных и волевых, на Стаханова очень похожих! Показывали, как самозабвенно трудятся они всё лето, не покладая рук, на какой-нибудь всесоюзной важнейшей стройке, ощутимую пользу таким добровольным трудом государству и народу приносят; сколько за июль и август всего успевают сделать; какие немыслимые горы наворотить.

Всё это возбуждающе действовало на него, до работы и подвигов жадного, распаляло, завистью отзывалось в душе. Хотелось им подражать, пойти, когда выйдет срок, по проторенной ими дорожке: непременно в МАИ поступить, что располагался недалеко от дома, повзрослеть, поумнеть, хорошо первый курс отучиться. Весеннюю сессию успешно сдать, в студенческий строительный отряд записаться. После чего уехать вместе со всеми в деревню в июле, лопатой, мастерком там на свежем воздухе помахать два летних благодатных месяца вдалеке от столичного шума, пекла и толкотни, след свой крохотный на земле оставить, стяжать благодарную память сельчан. Ну и, конечно же, у костра посидеть вечерком, песен хороших послушать… и молока парного вволю попить, до которого он был большой охотник.

Неудивительно, что как только герой наш, Мальцев Андрей, какое-то время спустя, совершеннолетним став и школу-десятилетку закончив, переступил порог в сентябре Московского авиационного института (МАИ), в который он в августе перед этим успешно экзамены сдал, как только студенческий билет получил на руки и полноправным студентом себя почувствовал, – неудивительно, что после этого он почти сразу же про летнюю стройку стал упорно задумываться: объявления на факультете регулярно бегал читал, летних работ касавшиеся, разузнавал у старшекурсников, соседей по дому, любые про стройотряд подробности.

Под конец осеннего семестра он уже твёрдо знал, всё разведав доподлинно, что на факультете у них стройотрядов существует с десяток. Но только два коллектива – “Солнышко” и “VITA” – котируются очень высоко. Там, по рассказам студентов, и хлопцы рукастые подобрались, и заработки всегда хорошие, отменная дисциплина труда. И места работы и отдыха постоянные на протяжении последних пяти-шести лет, где их уже даже знали по именам и фамилиям, ценили, любили и ждали как родственников – и старики деревенские, и молодёжь. Поэтому-то, коли уж ехать куда-то работать летом, законный свой отдых тратить, время, – то непременно и только туда. Осенью не обидно будет за потраченные каникулы, за мозоли и пот, ибо деньги большие, в Москву привезённые, компенсируют студенту-строителю всё – все затраты физические и моральные, все издержки…

Были у них в институте ещё и отряды торговые. Записавшиеся туда студенты никуда не ездили летом, оставались в Москве: торговали минеральной водой и соками в разлив на центральных столичных улицах, пирожками, квасом, мороженым, дынями и арбузами начиная с августа. И тоже неплохо зарабатывали, по слухам: «приличные бабки на обвесе и недоливе наваривали, на пересортице», – как с гордостью любили они потом говорить, хвастаться однокурсникам. Но такие отряды Андрей не рассматривал даже: торговлю всегда презирал, равно как и самих торгашей, что в палатках и магазинах работали и дурили по-чёрному москвичей, левые рублики из них выколачивая… Да и не хотелось ему, что гораздо важней и главней, еще и летом в Москве по жаре болтаться, ежедневные родительские наставления слушать, по их жёстким указкам жить, которые ему, повзрослевшему пареньку, здорово досаждать стали. В деревню хотелось – на молоко и природу, на взрослую вольную жизнь, которая из душной и шумной Москвы чуть ли ни раем земным представлялась…




2


После Нового года, сдав первую свою в жизни сессию и отдохнув, азартно в хоккей во дворе поиграв две недели, на бал первокурсников в бывшую школу наведавшись, Андрей, придя в институт в феврале, уже вплотную стройотрядом занялся – с намерением записаться туда, войти в трудовой коллектив, поездить на субботники и воскресники, с товарищами познакомиться. И там попробовать поплотней притереться к ним, работягой себя показать, любителем-энтузиастом стройки. А попутно и атмосферу тамошнюю почувствовать, что тоже немаловажно, узнать её изнутри: подойдёт она ему, не подойдёт; примут его старожилы, не примут в свой трудовой коллектив. Дальше тянуть уже было нельзя: март надвигался стремительно, стремительно накатывала весна, за которой, как “бабка за дедкой”, маячило лето. Затянешь с записью – останешься с носом. И будешь июль и август в Москве тогда “куковать”, по двору да по подъездам дурачком слоняться с местными алкашами вместе.

В “Солнышко”, как понял он, по институту полгода перед тем побегав, попасть не представлялось возможным. Там коллектив был сложившийся, одни старшекурсники и аспиранты подобрались, которые знали чего хотели и в стройотряд ежегодно не за романтикой, а за большими деньгами ездили, “пахали” там от зари до зари все два месяца, порою прихватывали и сентябрь, когда объекты особенно ответственные и денежные попадались. И потому сопливых мальчиков-первогодков они на стройку не брали, справедливо считая их обузой себе, нахлебниками… А вот в “VITA” попасть было можно: там смена поколений произошла, были места вакантные. Потому набирался и молодняк – не много, но набирался. В объявлении, во всяком случае, что увидел Андрей в феврале возле учебной части, так прямо и было написано: «Студенческий строительный отряд “VITA” проводит собрание своих бойцов в аудитории 13-20. Явка всех обязательна. Приглашаются и новички с младших курсов, желающие записаться, ударно поработать на стройке летом, хорошо отдохнуть. Им будут предоставлены такие шансы»…



Андрей обрадовался как ребёнок, объявление то желанное прочитав, глазами его пробежав не единожды, загорелся, завёлся, в назначенное время пришёл, с собой на собрание даже товарища притащив из группы. Придя в аудиторию 13-20 загодя, сел с дружком за последний стол, из-за которого понадеялся всё получше высмотреть и понять, прочувствовать понадёжнее, всех запомнить.

Последний стол не подвёл его, и за время полуторачасового собрания он понял, из уголка своего как встревоженный сычонок на всех посматривая, что костяк ССО “VITA” составляли рабфаковцы, полтора года назад поступившие к ним в институт с дополнительного рабочего потока, к которым примкнули доверчиво с десяток тогдашних юнцов-первокурсников. Теперь они все, около двадцати человек в общей сложности, учились на втором курсе, сидели важные в стройотрядовских куртках, вальяжные, гордые как кавказцы на рынках, и взирали на пришедших на собрание первокурсников чуть-чуть свысока, придирчиво их изучали на предмет того, кого им взять в отряд, а кого и отфутболить, от кого будет польза на стройке, а кто превратится в лишнего едока, любителя лёгкой наживы. Первокурсники понимали, что решается их судьба, – потому и сидели смущённые за столами, краснели, бледнели, ёрзали под колючими взглядами – нервничали, короче. Их набралось человек пятнадцать со всего факультета. Так что конкурс предполагался большой: необходимо было себя показывать.

В назначенное время в аудиторию бодро вошли командир с мастером, стройотрядовское руководство, стали здороваться с бойцами отряда за руку, всех по очереди переписывать. Обоим было по двадцать три года уже – “старики”, “деды” для таких пацанов как Мальцев. Оба были рабфаковцы, в армии отслужившие. У командира, Толика Шитова, на рукаве красовалось уже пять нашивок по количеству проведённых на студенческих стройках лет: он ездил в отряды до армии ещё, когда в электронном техникуме учился. Да пару раз успел съездить, будучи рабфаковцем и студентом МАИ. В прошлом году – в качестве командира.

Командир с мастером переписали пришедших, всех внимательно рассмотрели, молодых пареньков – в особенности; потом рассказали подробно о ближайших для вверенного им коллектива планах: о субботниках и воскресниках, спартакиаде весенней, смотре художественной самодеятельности. Рассказывая, они выясняли бегло про скрытые способности новичков: кто из них может в спорте отряду помочь, кто – в агитбригаде. Прежних-то своих бойцов они хорошо знали, а вот молодёжь ещё предстояло узнать, в деле её проверить. Про субботники напомнили особенного строго, к первокурсникам в первую очередь обращаясь, что ходить-де на них обязательно, потому как там и будут придирчиво просматриваться кандидаты, там будет проходить основной отбор.

«Знайте и помните главное, парни, – сказали они под конец, аудиторию окинув многозначительно и молодняк держа “под прицелом”, – что мы планируют взять в отряд из новеньких человек пять всего. От силы – шесть. Большего количества бойцов нам на строительстве не потребуется. Так что не обессудьте, мужики, и за нами потом не бегайте, не нойте, не предъявляйте претензий».

На том собрание первое и закончилось…




3


Ну а потом были обещанные субботники и воскресники, почти что еженедельные, спартакиада в мае, смотр художественной самодеятельности, где первокурсники-кандидаты рвались изо всех сил, стараясь себя показать руководству в самом выгодном виде: остервенело махали граблями и мётлами на МКАДе и на Ленинградском шоссе, по институтскому стадиону носились отчаянно, песни со сцены под гитару горланили, актёрами на время став, – в общем, делали, что могли, на что только были способны. А в середине мая, перед самой сессией уже, стройотряд “VITA” собрался последний раз, и командир громогласно объявил список тех, кого они с мастером решили зачислить.

Андрей Мальцев в тот заветный список попал и после собрания долго не мог и не хотел скрывать своих бурных от произошедшего события чувств. А когда через несколько дней он ещё и куртку зелёную, новенькую с эмблемами нарукавными получил, яркими и разноцветными, да надел её прямо в аудитории, – тут уж и вовсе он готов был петь и плясать от радости и от счастья! Так потом и ходил в той куртке обклеенной по дому и институту с неделю – важничал, щеголял, козырился, тайно любовался собой: хорош, мол, чертяка! хорош! – и статен, и умён, и трудоспособен! А как ещё ему было себя вести? чего робеть? чего скромничать? – когда, во-первых, давнишняя его мечта сбылась, им так страстно со школьной скамьи лелеянная, а во-вторых, он теперь уже точно полноправным студентом стал: его куртка новенькая, стройотрядовская сама за себя говорила…



Половину мая и весь июнь он пыхтел в читалках и душных аудиториях, зачёты сдавал, экзамены, которых было не счесть и которые много сил отняли; потом, покончив с этим со всем, печать себе получив в зачётку, свидетельствовавшую о его на второй курс переводе, он несколько дней отдыхал и отсыпался дома, здоровье и нервы потраченные восстанавливал, гудевшую голову разгружал, и попутно вещи в рюкзак собирал, боясь что-нибудь упустить, без чего ему было не обойтись в деревне. А 2 июля вечером в составе ССО “VITA” он уезжал с Белорусского вокзала в Смоленск, где ему два месяца предстояло работать на стройке, показывать удаль свою – и силушку дурную, немереную.

Завалив весь перрон вещами, проходы собою загородив и сильно озлобив этим носильщиков и пассажиров, отъезжавшие из столицы студенты часа три тогда по перрону болтались без дела, дожидаясь нужного поезда. Чтобы скоротать время, пели песни студенческие под гитары, балагурили, пили пиво, вино, с Москвой прощались украдкой, некоторые – с родителями, что на вокзал их пришли проводить и до последней минуты чадушек своих удалых от себя отпускать не хотели: всё воспитывали и наставляли их, давали советы.

Потом студенты-строители с шумом в поезд полезли, который к перрону медленно подкатил, и целую ночь не спали почти. Опять балагурили, пели и пили, по вагонам друг к дружке мотались от скуки, курили в тамбуре без конца, анекдоты травили, к девушкам-проводницам прикалывались – на скорую и страстную любовь их склоняли прямо тут, в поезде, на ласки. Кому-то это даже и удалось тогда: были, были у них удальцы-молодцы такие… Утром в Смоленск приехали сонные и дурные все, охрипшие, помятые и похмельные. И прекрасный древний героический город Смоленск, представляете, остался незамеченный ими, непознанный и неоценённый… Стыдно сказать, но они даже не удосужились его на подъезде из вагонных окон повнимательнее рассмотреть: они половину своих вещей чуть было не растеряли при выходе.

Похмельных и сонных, их посадили в автобус, предварительно пересчитав, и повезли в деревню Сыр-Липки, что находилась на северо-западе от областного центра, в 25 километрах от него. В ней-то уже шесть лет и располагалась база их стройотряда, насиженное прежними студентами-москвичами место. И они, бойцы ССО “VITA”, и Мальцев Андрей в том числе, опять безнадёжно всё пропустили, все красоты и достопримечательности смоленские, леса необъятные и поля, родину Гагарина и Твардовского, – потому что спали все сном мертвеца до самого лагеря, плотно прижавшись друг к другу и не обращая внимания на жару, духоту и тряску, спали и видели сладкие сны. И только на месте они, наконец, пробудились, в сознание, в чувства пришли; только тогда древний и живописный край Смоленский по-настоящему рассмотрели и оценили; а оценив, полюбили и порадовались за себя. В том смысле, что повезло им с деревней и базой отдыха, в которой два летних месяца им предстояло жить, коротать на досуге время, от строительных дел отдыхать, отлёживаться и отсыпаться…




4


Деревня Сыр-Липки, куда ближе к полудню Мальцева с его новыми товарищами привезли, широко и привольно раскинулась по берегам крохотной и мелководной речушки Жереспея, на холмистой и лесистой местности. Во второй половине 1970-х годов она, деревня, была ещё достаточно многолюдной и бездотационной, приносила государству пусть мизерную, но пользу в виде картошки, хлеба и молока. Хотя и тогда уже ощущалось повсюду катастрофическая нехватка молодых и трудоспособных рук; мужских – в особенности. Молодые парни, уходя после школы в армию, уже не возвращались назад, по возможности зацеплялись за города, где жизнь полегче была, повольготнее и повеселее. Из-за чего многолюдное некогда сельское поселение с годами деградировало и вымирало, приходило в упадок: там процветали пьянство и пессимизм. Остававшимся под родительским кровом девчатам, кто в институты и техникумы не поступили, не умотали за счастьем в чужие края, уже было проблематично создать семью, детей нарожать на будущее, пустить корни. Одинокая старость с гарантией ожидала их, которую они все жутко боялись… Поэтому жить и работать на родине им, несчастным перезревшим девам, ни разу не тронутым мужиками, не познавшим мужиков, было одиноко, холодно и ужасно тоскливо в компании стариков, от которых не было проку. По этой причине они были рады-радёхоньки приезжавшим на лето студентам-строителям, которых весь год с нетерпением ждали, готовы были любому на шею броситься и бурный роман закрутить, пусть только и на два месяца…

В центре деревни, на крутом берегу Жереспеи, да ещё и на возвышенности находилась местная достопримечательность – бывшая усадьба помещиков Тихановских, построенная во второй четверти ХIХ века. Двухэтажный прямоугольный дом приличных размеров из красного кирпича в стиле запоздалого классицизма красовался в центре холма в зелёном обрамлении столетних клёнов и лип, вокруг которого раскинулся огромный запущенный парк с заболоченным уже и тогда, в 1970-е годы, прудом. В советское время усадьбу отдали под школу – сделали царский подарок местным детишкам. И вот в этой-то школе, точнее – в двух корпусах её деревянного общежития, база ССО “VITA” и находилась; сюда не выспавшихся московских студентов аккуратненько и доставили на автобусе 3 июля 1976 года.

Про сырлипкинскую школу коротко скажем, что была она по статусу своему семилетка и единственная на несколько деревень, потому и пристроили к ней общежитие со временем. С таким расчётом, чтобы ученикам младших классов, крохам немощным, слабым, кто непосредственно в Сыр-Липках не жил и вынужден был сюда из других мест добираться, – чтобы им каждый день по несколько километров из дома и домой не ходить, силёнки сберегать и жизни. Тут же построили для них и столовую, баньку небольшую, умывальную комнату. И школа ввиду такой заботливой перестройки уже в интернат превратилась, в котором первоклашки уютно жили с сентября по май, а летом который от санатория было не отличить: зелень кругом буйствовала как в лесу, простор, тишина идеальная царили повсюду, чистейший воздух. А всё из-за того, что не единой частной постройки поблизости не наблюдалось, не единой живой души, включая сюда и кур: для колхозников приусадебная территория была запретной зоной, куда они и сами не заходили без надобности, и скотину где не выгуливали. Поэтому московским студентам было хорошо и вольготно здесь находиться, на целебном смоленском воздухе: удобно, уютно, максимально комфортно. Кто из них мечтал в деревне на природе пожить – тот не ошибся и не разочаровался нисколько: обстановка и окрестный пейзаж были почти что курортными.

Даже и речка собственная протекала под боком – мелкая, правда, узенькая и неказистая, рядом со школой густо зарослями окружённая. Но зато очень и очень чистая – как слеза! И студенты в жаркие дни как в ванной в ней мылись: кто – полусидя, кто – полулёжа… Долго вот только лежать в той речушке было нельзя: вода в ней была как в колодце глубоком холодная, быстро сводила ноги и руки. От этого реально было и заболеть…




5


Приехав на место к двенадцати, опомнившись и протрезвев, вещи из автобуса вытащив, студенты-строители по двум корпусам общежития разбрелись – койки понравившиеся занимать, заправлять их простынями и наволочками, в одежду казённую переодеваться, а свою – в рюкзаки убирать. После чего все дружно двинулись воду из школьной колонки таскать на кухню и в умывальники… Потом у них в лагере был лёгкий обед в интернатовской столовой, наскоро студентками-поварихами приготовленный, потом – собрание организационное, где командир им план работы обрисовал, рассказал про распорядок и дисциплину. И только после этого измученные долгой дорогой парни получили себе свободу на весь оставшийся день: могли по окрестным полям походить и лесам, с деревней поближе познакомиться. А кто тут был уже в прошлый год, кому это было не интересно, не важно, – те на койки застланные завалились: книжки, газеты взялись от нечего делать читать или просто лежать отдыхать, к клубу, танцам готовиться, силы копить на вечер…



Деревня Сыр-Липки большая была по размерам, больше похожая на село. Селом она и была когда-то, повторим, покуда не выродилась с годами, не растеряла мощь и удаль свою. Были здесь клуб, магазин, была почта. Пилорама собственная имелась, мастерские тракторные, новая кузня. Высоченный элеватор гордо на окраине красовался, зернохранилище, ток. За элеватором рядами длинными шли сырлипкинские коровники.

Но, главное, было в деревне много девушек молодых – и местных, проживавших на постоянной основе, работавших на селе, и временных, кто у родителей или родственников целое лето гостили, проводили студенческие каникулы. Москвичи это сразу отметили, ещё когда по центральной улице проезжали: за каждым плетнём, каждым сараем, каждой калиткой и дверью мелькали прелестные глазки, за долгожданным автобусом следившие пристально, страстно, зрачками огненными прожигавшие мутные стёкла насквозь, так что у пассажиров столичных, кто успел пробудиться и прислониться к окну, густые мурашки пробегали по коже от стихийно-нахлынувших чувств, сладко сосало под ложечкой в предвкушении чего-то сладкого и чрезвычайного…



Студенты-рабфаковцы и третьекурсники, командиром отпущенные до утра, по приезду дружно спать улеглись – добирать, что упустили за ночь, когда кутили в поезде. Проснувшись же, когда солнце уже клонилось к закату, и наскоро опять перекусив, взбодрив себя крепким чаем в столовой, они толпой побежали в клуб, хорошо им по прошлому году известный, – чтобы первый танцевальный вечер в клубе незамедлительно организовать, зазнобушек прошлогодних встретить, с новыми знакомство свести и закрутить шуры-муры. Дело это известное и понятное, и для неженатых парней извинительное – такая к клубам и танцам, и молоденьким девушкам тяга: всё это жизнью именно и зовётся. На этом мир и покой человеческий держится и стоит, и будет стоять долго.

Герой же наш, Мальцев Андрей, валяться на койке не стал, даже и не присел на неё, качество пружин не испробовал: не для того он в деревню ехал, чтобы бока отлёживать. После обеда он сразу же на конюшню отправился с вьетнамцем Чунгом, про которую тот ему по дороге рассказывал: что, дескать, много там лошадей, и есть среди них и породистые; что здешний конюх-пастух, зовут которого дядя Ваня, мужик хороший, простой и совсем не жадный; и что ежели с ним познакомиться и подружиться – можно будет по субботам у него запросто лошадей приходить и брать, и сколько хочешь потом верхом кататься.

Для Андрея тот рассказ дорожный прямо-таки бальзамом на душу стал – потому как к лошадям он тягу имел великую с малолетства, к лошадям и деревне, которую видел только в кино, и поэтому сильно идеализировал. Насмотрится фильмов, бывало, про “райскую” колхозную жизнь: “Юркины рассветы” какие-нибудь или “Русское поле”, – как всё у них там хорошо и осмысленно протекало, неспешно, несуетно, незлобиво; как жили люди, колхозники местные, дружно и счастливо, пахали поля без-крайние, сажали хлеб, пасли скот сообща и по очереди; как кормили потом тем хлебом и молоком горожан-дармоедов. И ему и радостно делалось от такой кинематографической красоты, и ужасно грустно одновременно, порою и стыдно даже. Он, дурачок наивный, после каждого такого просмотра себя уже в неоплатном долгу перед крестьянами начинал считать за их продукты питания, коренной горожанин, москвич, считал себя полностью от них зависимым – и потому ущербным, убогим, пустым, чуть ли ни паразитом. Он и работать-то поехал в деревню из-за того, может быть, сам того не осознавая, чтобы крестьянином на время стать, подспудно жившее в нём чувство вины перед деревенскими мужиками и бабами сгладить. И к цивилизации их диковинной прикоснуться, естественно, посмотреть – какая она изнутри; порядок, настрой, красоту её самому ощутить, и оценить по достоинству. А заодно и понять – какая она есть “на вкус”, их сермяжная правда-матка.

А ещё он частенько мечтал с малых лет верхом на лошадях покататься, которых почему-то страстно любил, непонятно – почему даже, которые казались ему из Москвы самыми умными и преданными человеку животными… Наверное, фильмы были, опять-таки, виноваты, в которых прославлялись деревня, колхоз, и которые он дома запоем смотрел вечерами: как конопатые деревенские парни там в ночное без родителей ездили, пасли лошадей табуны, скакали на них, посвистывая, по изумрудным колхозным полям, грудью рассекая ветер, ни страха не ведая, ни усталости. Вот и хотелось ему самому – до одури, до боли мечталось! – в ночное с теми парнями когда-нибудь съездить, на лошадь молодую лихо, по-кавалеристски вскочить и также удало и отчаянно на ней во всю прыть промчаться, подставляя свистящему в ушах ветру горячее лицо и грудь, неописуемое блаженство от скачки той удалой испытывая!… А как хорошо, как соблазнительно Лермонтов про лошадей писал, про Карагёза того же; с какой любовью и нежностью про них неизменно рассказывал в своих повестях и романах Шолохов! А ведь это были любимые писатели у Андрея, безоговорочные властители его школьных и студенческих дум. Вот он и потащил дружка своего нового Чунга сразу же на конюшню, которую тот ему из окна автобуса показал, когда они, полусонные, проезжали мимо.

Конюх деревенский на рабочем месте присутствовал к радости Мальцева. Был, по-обыкновению, здорово пьяненький после обеда и спьяну приехавшим москвичам много чего интересного наобещал. Заявил с пьяных глаз, бродяга, что, мол, приходите, парни, в любое время, берите лошадь любую, какая больше приглянется, седёлку, узду, подпругу – и катайтесь потом сколько хотите, пока ягодицы молочные в кровь не собьёте, пока у вас в глазах не зарябит и спина не заноет от тряски… Довольные москвичи поверили, возрадовались и ушли, дяде Ване крепко руку пожав напоследок, и, добрым словом его меж собой поминая, по окрестным полям слоняться направились, деревню изучать и исследовать, пока было время до ужина и пока ещё не стемнело совсем…




6


Вьетнамец Чунг, что провожатым у Андрея сделался и, одновременно, его новым товарищем, был бойцом-третьекурсником и приехал работать на стройку уже второй раз, был хорошим покладистым парнем, трудолюбивым, выносливым, дисциплинированным. Но, однако, дружбы себе прошлым летом ни с кем не завёл – толи из-за национальности азиатской, толи из-за корявого языка: по-русски-то он плохо совсем говорил и понимал русских плохо. Ему, как долдону, как чурбану, нужно было по нескольку раз свой вопрос или обращение повторять, потом его терпеливо выслушивать, всю его абракадабру словесную, трудно-переводимую. А делать этого, как ни крути, хотелось не всем, а если начистоту – никому. Вот он бобылём-отшельником и прожил весь прошлый в отряде срок, несчастным юродивым одиночкой. Работал молча всё лето как заведённый робот, да на койке вечерами лежал, ни с кем почти не разговаривая, не общаясь. Только газеты читал вьетнамские, книги, да регулярно ещё по субботам к каким-то местным знакомым бегал в гости, у которых пропадал до ночи, которые его кормили и поили по какой-то странной причине, дома у себя не понятно с чего привечали.

С Андреем же он в Смоленске в автобусе рядом сел. Случайно. Они разговорились, за разговором сблизились… Поняв языковую проблему вьетнамца, Андрей не тяготился ему трудные или же незнакомые слова по складам повторять и их смысл растолковывать, не ленился вопросы или темы какие-нибудь разжёвывать по нескольку раз… И вьетнамец оценил такое благородное поведение Мальцева, откликнулся преданностью и уважением, благодарной любовью к знакомцу новому воспылал. За время езды до деревни они сдружились настолько, что решили в общежитии рядом лечь; решили и работать и отдыхать тоже вместе… Андрей не противился такому сближению, не возражал: и у него в отряде из близких никого ещё тогда не было.

Проникшийся добрым чувством к Андрею Чунг и на конюшню с ним из солидарности потащился – волю его настойчивую исполнять. Потом по окрестным полям с ним бродил очень долго, часа два или три, хотя видно было, чувствовалось по всему, что сырлипкинские красоты не сильно его, сугубого азиата, возбуждали и трогали, как не прельщала его и сама мать-Россия.

Потом они в школу вернулись, поужинали, в шахматы поиграли с часок, остались одни в пустом общежитии, по душам опять побеседовали. И Чунг дружку полушепотом всё про всех рассказал: кто тут “плохой” был, по его мнению, а кто – “хороший”; с кем можно было общаться, дружить, а с кем категорически этого делать не следовало… А в 11-ть вечера они дружно спать улеглись, про клуб и про девушек и не вспомнив даже, про танцы и страсти-мордасти, что закипели в клубе с приходом туда москвичей. Маленький и невзрачный Чунг бабником не был – как и Андрей. И это их тоже сблизило…




7


На другой день, в семь утра ровно, сладко спавших бойцов ССО “VITA” разбудил одетый уже командир, что помыться успел и побриться, одеколоном подушиться даже. Ему-то на койке валяться некогда было – он в колхозном правлении по утрам теперь всякий раз обязан был присутствовать и заседать: на время летних строительных работ его на должность начальника участка зачисляли, со всеми наличествующими обязанностями и полномочиями. Торопившийся, он построил всех перед столовой в шеренгу, пересчитал, посмеялся над некоторыми рабфаковцами-гуляками, вид которых после прошедшей без-сонной ночи особенно жалок и комичен был, шутя посоветовал им поберечься, не тратить на девок и баб силы. После чего, пожелав всем успешной работы и удачного первого дня, командир сел в подъехавшую машину и умчался на планёрку в соседнее село, осоловелым парням помахав из окна ручкой…



После его отъезда парни умываться и бриться пошли, в спецовки переодеваться бэушные, солдатские, списанные из подмосковных частей. В семь-тридцать завтракать сели. А в восемь-тридцать все опять у столовой собрались и дружно, с мастером во главе, двинулись на объект, который пока что был чистым полем, где только бытовка стояла с лопатами и топорами, а рядом козы, овцы и коровы паслись, оставляя после себя огромные дымящиеся “лепёшки”.

Поле то трудовое за деревней располагалось, возле трёх старых коровников, убогий внешний вид которых, при Сталине ещё построенных, студентов сильно тогда поразил. А уж когда на объект приехал председатель колхоза Фицюлин в сопровождении командира и на экскурсию студентов в коровники те сводил, показал им хлева изнутри, во всей их “красоте” и наготе неприкрытой, рассказал, как “живут и здравствуют” в них бурёнки с пеструхами, как болеют и околевают зимой от сквозняков и морозов, рожают теляток слабеньких, наполовину больных, которые тоже в большом количестве дохнут; в каких антисанитарных условиях, наконец, женщины-доярки трудятся, причём – за гроши, за те же сталинские трудодни по сути, на себе таскают всю жизнь бидоны тяжёлые с молоком и водой и аппараты для механической дойки, – то у студентов-строителей и вовсе дыхание перехватило от нешуточной жалости и тоски, и сердца их молодые, чувствительные, горячей кровушкою облились и умылись! Страшно им тогда за Россию-матушку стало, по-настоящему страшно! До слёз обидно и горько сделалось за несчастных русских провинциальных людей, что до сих пор ещё живут как рабы, и работают также по-скотски тяжело и безрадостно.

– Вот мы и просим вас, москвичей, молодых да красивых, да до работы жадных, слёзно просим помочь нам из этакой кабалы-нищеты выбраться! – с жаром обратился под конец экскурсии расстроенный председатель к в момент притихшим и посерьёзневшим молодым парням, на свежий воздух их выводя из полусгнивших вонючих хлевов, которые, как казалось, вот-вот должны были рухнуть у всех на глазах, с треском и грохотом обвалиться. – Постройте нам новый коровник за лето, чтобы к зиме мы коровушек смогли туда перегнать. И мы вам, родные мои! хорошие! мы вам всем мiром в ножки придём и поклонимся, всем селом. Я первый вам руки приеду пожму, поклон поясной отвешу… И деньгами вас не обидим, не бойтесь, и молоком всё лето поить до отвала станем, и телков молодых я уже приказал ежедневно для вас забивать: чтоб вы голодные тут у нас не остались, чтоб и на следующий год захотели приехать к нам. Ну а уж вы, родимые, постарайтесь, пособите убогим, поработайте добросовестно, без халтуры, как командир ваш, ваш Анатолий, мне крепко-накрепко пообещал! И мы за вас за всех тогда Бога молить ежедневно и еженощно станем! Не сомневайтесь в этом! Клянусь!…



После такого показа демонстрационного и слова напутственного, страстного, до глубины души всех присутствовавших взволновавшего, председатель уехал, увезя командира с собой. А расчувствовавшиеся студенты дружно приступили к делу: лопаты пошли доставать из бытовки, вёдра, ломы, топоры… Потом на бригады стали распределяться, носилки, лотки мастерить, размечать территорию под строительство…




8


На объекте всем распоряжался и заправлял мастер, Перепечин Володя, 23-летний светловолосый рабфаковец-третьекурсник – добрый, приветливый, смышлёный молодой человек, мозговой центр отряда. Этакий “начальник штаба”, если по-военному про него сказать, строитель-самородок каких поискать, советчик душевный, разумный, трудяга и умница, романтик с рождения и мечтатель. В плане распределения ролей в коллективе у них с командиром тандем замечательный образовался, знатный, и друг друга они понимали и дополняли так, как дополняют до целого две половинки яблока только. Или те же муж и жена, например, если оставить за скобками физиологическую подоплёку такого сравнения и на их отношения в стройотряде с деловой, практической стороны посмотреть.

Сравнение такое уже потому будет точно и правильно, что Толик Шитов по натуре прирождённым организатором был, лидером безусловным и ярко выраженным, усталости не знавшим “коренником”, агитатором-заводилою и трибуном. Он уже и в Армии лидером себя проявил, до старшины дослужился, взводом целым командовал, с офицерьём, как студентам хвастался, дружбу водил, пьянствовал с ними по праздникам, развлекался. Любил человек, одним словом, быть в большом коллективе и всегда на виду, мотаться по разным местам, с людьми ежедневно встречаться, переговоры вести; любил и умел быть в гуще важных событий, вершить большие дела, самолично делать Историю. Учился он в институте плохо, был не усидчив, не образован, разумом был не скор, если дело чистой науки и абстрактных вещей касалось. И МАИ для него, по всем признакам, лишь неким трамплином предполагался стать для будущей чиновной карьеры. К ней он и готовил себя старательно с первого учебного дня, втайне на неё настраивался, к ней несомненную склонность имел и призвание.

Володя же Перепечин, наоборот, был тихим необщительным домоседом, для которого в тишине посидеть, помечтать, о жизни бренной подумать было, наверное, всё – наипервейшее и наиважнейшее дело. Он хотя и поступил к ним в институт с рабфака, два года в Армии перед тем отслужив и почти всё там перезабыв, естественно, и по возрасту уже “старым” был, если его с такими как Мальцев желторотыми студентами сравнивать, у которых мозги работали как часы и память была почти идеальной, способности, – но учился, тем не менее, он хорошо, старательно и стабильно учился. Чем среди рабфаковцев пустоголовых особенно выделялся, за что в авторитете у них, тугодумов, ходил, блудяг и нетягов ленивых, через одного – выпивох. Андрей неизменно в читалках его встречал, когда туда иногда наведывался по необходимости. Видел, как сидел он там мышкой по вечерам, обложившись ворохом книг, очки себе на нос напялив, и что-то старательно конспектировал каллиграфическим почерком, запоминал, мечтательно думал над чем-то, усиленно пытался понять, что частенько было интересно ему просто так – не для стипендии, не для оценки. Молодого профессора напоминал он со стороны, или доцента.

Он и на стройке таким же “профессором” был: обстоятельным, вдумчивым, предельно серьёзным, всё подмечавшим до мелочей, всё помнившим, всё про каждого знавшим. Ему хоть и дали в помощь прораба старого, деревенского, деда-пенсионера по имени Митрофаныч, – но Володька к нему за советом редко когда обращался. Сам был прирождённый прораб, творец-строитель по духу… Митрофаныч с Фицюлиным только раз с ним поговорили в первых числах июля, раз всего ему объяснили дотошно, чего они от студентов хотят, чертежи ему предполагаемого коровника показали, – и этого оказалось достаточным, чтобы потом всё желаемое получить и остаться довольными стройкой. Володя тогда постоял задумчиво между ними, обоих их молча послушал с час, скорее даже из вежливости, чем для собственной пользы, что-то там про себя покумекал-подумал, выстроил общий план. Потом в сторону отошёл, с мыслями чтобы собраться… А потом те чертежи мудрёные уже один, сидя на брёвнышке, изучал и парням своим всё уже сам растолковывал; сам и территорию для строительства размечал, сам же технологию разрабатывал, сам придумывал оптимальные методы стройки, с учётом способностей и наклонностей каждого вверенного ему бойца, с учётом их индивидуальных возможностей. Прикомандированный Митрофаныч два летних месяца по объекту только гулял ходил, праздно из угла в угол шатался, грибы в лесу собирал, ягоды; и деньги от родного колхоза получал зазря: не нужен он был никому на стройке.

Строителем, повторимся, Перепечин был прирождённым, от Бога что называется. И многим профессиональным прорабам он фору бы точно дал: научил бы их, гордецов-мудрецов, как надо строить добротно и качественно, быстро и профессионально работать. Шитов за ним в этом плане как за каменной стеною был, в дела строительные почти не вмешивался. Так, приедет иногда посмотреть любопытства ради, спросит, чего не хватает, что надо достать, качество работ проверит. И опять уезжает на прикреплённом к нему ГАЗике договоры-переговоры вести, а чаще всего – с председателем колхоза водку пить на природе, закрытие нарядов обсуждать на будущее, просто лежать и трепаться. Командира своего на стройке студенты поэтому редко видели. А когда и приезжал, он одну лишь нервозность в работу вносил и суету ненужную.

Это не означает ни сколько, выделим это особо и подчеркнём, что один из них, Шитов Толик, был никчёмен и плох, и как пескарь хитромудр и пронырлив; а другой, Перепечин Володя, был очень хороший, трудолюбивый и знающий, но жизнью и судьбой обиженный молодой человек, затёртый удалым командиром своим до пустого места. Нет, оба они были хорошие, правильные и целеустремлённые ребята, работяги, труженики с малых лет, со студенческих лет – строители. Просто разными были они по характеру и темпераменту, разные занимали должности по этой причине. И были на тех должностях важны, ценны и незаменимы по-своему, как незаменимы в Армии командир и начальник штаба, повторим это: один – как вождь и оратор, как мотор клокочущий; другой же – как мозговой центр, как стратег-аналитик и тактик одновременно…




9


С командиром у Мальцева в первый рабочий год отношений не было никаких: он мало видел его, совсем почти не общался. А вот с мастером отношения сложились сразу, в Москве ещё, когда они на субботниках вместе трудились.

Тому звёзды, скорее всего, способствовали, были тому причиною и виной: Перепечин и Мальцев, как позже выяснилось, водолеями были по гороскопу, оба почти в один день родились с пятилетней разницей в возрасте. Так что звёзды их ещё при рождении сблизили, души родственные в них вложив, одинаковое мировоззрение и наклонности, мировосприятие и менталитет… Потом их сблизила стройка, работа общая, одинаковое отношение к той работе – через чур у обоих серьёзное, через чур болезненное и ответственное, – отчего их симпатии обоюдные раз от разу только усиливались и крепчали, превращались в дружбу, пусть только лишь временную – на два летних месяца всего. Ибо в институте они редко уже общались, редко виделись, учась на разных курсах и разных имея друзей…



Уже в первый рабочий день, шкуря топором сосновые доски для опалубки и носилок, старательно обчищая и выравнивая их, Андрей услышал у себя над ухом звонкий как колокольчик голос мастера:

– Андрюш, а ты до стройотряда работал где-нибудь? строил чего? Ну-у-у, там с родителями или ещё с кем?

– Нет, нигде и ни с кем, и ничего, – ответил Андрей смущённо, перед Перепечиным выпрямляясь, в глаза доверчиво глядя ему.

– Надо же! – удивился Володька. – А такое ощущение со стороны, что ты топор из рук уже лет пять как не выпускаешь: так лихо и сноровисто ты им управляешься. Я залюбовался даже, на тебя глядючи: ни движений лишних, ни брака, ни напряга как у других. Молодец! Надо тебя в бригаду к плотникам пристраивать побыстрей: там у них сейчас самая работа будет…



Так вот и стал после этого Мальцев Андрей, с лёгкой руки Перепечина, плотником в стройотряде, так с топором под мышкой всё лето и проходил. Пока его товарищи-первогодки, да даже и те, кто второй раз приехал, раствор для каменщиков месили, ямы копали фундаментные, кирпичи разгружали, цемент; а потом отмывались вечером по полчаса от раствора и от цемента… А плотники – нет, плотники аккуратные всегда ходили как женихи; холёные, важные, гордые все как один, сияющие и ухмыляющиеся. Потому что плотники – это элита стройки, рабочая аристократия, белая кость. Они чистенькие пришли на объект, чистенькие и ушли вечером, где-нибудь на крыше, на коньке целый день просидев с топором и пилою-ножовкой, с высоты своего положения царственно на всех взирая, потешаясь-посмеиваясь про себя над чумазыми каменщиками и бетонщиками, в душе их глубоко презирая. Все самые авторитетные и уважаемые люди в отряде работали плотниками, – и Мальцев попал в их число. Что было ему безусловно приятно, гордостью отозвалось в душе и тихим праздником.

Но, помимо чистоты, престижа и профессиональной гордости, ещё и потому быстрый перевод в плотники был выгоден и желателен для Андрея, что дерево он куда больше камня любил, чувствовал и понимал его как существо живое, разумное. И запросто – по строению древесины, внутреннему качеству его и исходящему от среза теплу – сосну от ёлки или ясеня отличал, берёзу от бука, клёна и дуба. Даже если и обструганы они были со всех сторон, если коры не имели в наличие…



Потом Перепечин Андрея рухнувший мост послал восстанавливать в составе плотницкой спецбригады в соседнее село Ополье, где колхозное правление располагалось. И Андрей опять там с самой лучшей стороны себя показал – думающим и рукастым, на любую работу годным, – ещё больше симпатии мастера снискав… Потом он с бригадиром плотников и сырлипкинским трактористом Михальком строевой лес валить ездил для нового коровника: стропила им тогда срочно понадобились, прогоны и перекрытия, которые колхоз за зиму подготовить так и не смог, как того обещал председатель, – жил в сосновом бору три дня в шалаше самодельном, на сосновых же ветках спал, воздухом лесным упивался, малину горстями ел, чернику и костянику. Вернулся назад счастливым и отдохнувшим, каким с курорта разве что возвращаются, – на зависть всем. И к этой халявной поездке Перепечин руку свою приложил, пусть и не без участия бригадира.

А перед поездкой, в середине июля, у них в отряде собрание в обеденный перерыв проводилось по подведению первых итогов работы. И на нём мастер в присутствии командира здорово всех ругал, не жалея матерных слов и эмоций.

«Две недели уже прошло, мужики, – рассерженно говорил он тогда, одновременно ко всем бойцам обращаясь,– а вы всё никак не раскачаетесь, всё по объекту сонные ходите, деревенских баб обсуждаете: покоя они вам не дают своими толстыми задницами и сиськами! Вы разве за этим сюда приехали?! вам местные бабы, что ли, будут за работу деньги платить – за то, что вы их по ночам добросовестно и регулярно трахаете?!… С Андрея Мальцева, вон, пример берите – молодец парень! Как волчок с утра и до вечера на объекте крутится, без дела минуты не посидит: некогда ему про разные глупости думать. Он один за вас за всех и пашет, пока вы носом клюёте ходите да лясы меж собою точите».

Можно себе представить, что думал и чувствовал Андрей после тех памятных слов, какой безграничной симпатией к мастеру своему проникся… А уж как он “крутиться” на стройке после этого стал, чтоб Перепечину, его похвалившему, во сто крат более угодить, – про то и передать невозможно! В игольное ушко готов был пролезть, наизнанку вывернуться, двойную, а то и тройную работу выполнить, пока товарищи его без-путные свои кобелиные подвиги, перекуривая, обсуждали: как лихо они похотливых местных “тёлочек” камасутрили…



И как итог и безоговорочное признание со стороны мастера его таланта строительного и надёжности, в первых числах августа Перепечин Мальцева на пилораму работать услал – одного, безнадзорного и без-контрольного. Чтобы поучили его там деревенские мужички на циркулярной пиле работать, доски для пола пилить, что было делом крайне тяжёлым и крайне опасным, делом подсудным даже, ежели про руководство студенческое говорить, про их юридическую за бойцов отряда ответственность. Студентов-строителей к электротехнике, тем более – технике режущей, категорически было нельзя допускать, категорически! К работе же на циркулярной пиле и вовсе допуск особый требовался: даже и профессиональным строителям специальные курсы необходимо было перед этим кончать, сдавать экзамены по мастерству и технике безопасности.

Мастер об этом знал, безусловно, и здорово рисковал, принимая такое ответственное решение: случись с подчинённым что, его бы в тюрьму посадили. Но обрезные доски отряду были позарез нужны: полов-то требовалось настелить сотни метров. А рабфаковцы, на которых Перепечин с Шитовым первоначально рассчитывали, работать на той пиле отказались дружно – струсили. Вот выбор тогда на Андрея и пал, которому мастер поверил.

И Андрей оказанное доверие оправдал – отчаянным был в молодые годы парнем, что от глупости и неопытности его шло, от отсутствия рабочей практики и печального травматического опыта. Хотя поначалу визжавшей стальной пилы он как злой собаки боялся, холодным потом покрывался весь, первые доски под неё подсовывая: всё руки себе отпилить опасался, домой воротиться без рук. Ведь все работники пилорамы, как он ещё при знакомстве с ними заметил, без-палые давно ходили, светили культяпками перед людьми, заставляли людей морщиться и содрогаться от этого. У кого одного пальца не было, у кого – двух, а кто и трёх сразу когда-то лишился. И уродливые обрубки их, когда они с Мальцевым разговаривали, когда при встрече здоровались, руку ему трясли, только усиливали, только множили страх…



Но Бог уберёг его в первые дни, сопляка безусого и безголового, которому никто совершенно не помогал, не подсказывал, как и что нужно делать, к которому мужики-пило-рамщики и не подходили даже: больно им было надо за мизерную зарплату ещё и студентов глупых учить, отвечать за них перед кем-то. Их и самих никто никогда не учил деревообрабатывающим специальностям: оттого они и порезали сами себя, в инвалидов-калек превратили. И они никого учить не желали – и кто их осудит за то! Они только доски готовые ему лениво подбрасывали и говорили с ухмылкой хмельной:

– Давай, Андрюха, пили, пили, паря, лучше и больше. Ты молодой, волевой, духовитый и боевитый, – зубоскалили, – грамотный, головастый москвич. Комсомолец – к тому же: ты всё на свете осилишь. Тебе-де, как комсомольцу, должно быть всё по силам и по плечу – не то что нам, пердунам. Нам, – добавляли лукаво, по паре стаканов самогонки с утра засосав, – нам давно уже всё, Андрюх, на этом свете по х…ру! Мы тут в деревне пропащие все, с молодых лет загубленные, – и гоготать начинали дружно, довольные шуткой такой…




10


Андрей и учился – совершенно один! – быстро, надо сказать, и качественно учился. Через пару-тройку деньков он уже привык к пиле и визгу её устрашающему, худо ли, бедно ли, сжился с ней, сроднился даже, перестал трусить её, нелепых ошибок бояться. Через неделю-другую все хитрости и премудрости у пилы смекалкой собственной выведал, сам разбирать и точить её научился (и точить полотно мужики с пилорамы не очень-то и хотели: ленились, черти, водку с Андрея за это требовали), научился хорошую сталь от плохой отличать – отказывался потом от некачественной мягкой стали. Даже и своё рабочее место оборудовать догадался по всем правилам техники безопасности: мотор заземлил по совету электрика, расшатанный стол укрепил, деревянные щиты над крутящимся диском на уровне головы повесил по причине отсутствия защитных металлических кожухов. Чтобы, значит, глаза себе отлетавшими во время работы щепками не повышибать, которые летали как пули, – чем мужиков деревенских в неизменный восторг приводил, а заодно и командира с мастером. Те нарадоваться на него не могли – такого отчаянного и ловкого, такого смекалистого не по возрасту, – с каждым днём уважали и ценили его всё больше и больше.

И Андрей обоих их уважал. Перепечина Володю, в особенности. В первые дни приезда глаз с него не сводил, всё наблюдал за мастером с любопытством: как разговаривает тот с людьми, объясняет им дело новое, как в любой работе бойцам-первогодкам с душой помогает-подсказывает. Стоит, бывало, в сторонке, смотрит, как кто-то из молодых топором без-толково машет или лопатой неловко землю скоблит, подмечает все недостатки и упущения. А потом подойдёт, осторожно так тронет за руку и начнёт объяснять не спеша, как лучше топорище, черенок лопаты держать, чтобы руки и ноги себе не поранить, чтобы работа строительная в радость была – не в тягость. Как за детками малыми за всеми ходил и следил, заботился о вверенных ему пареньках всецело.

Работу дурную, ненужную, делать не заставлял: перед тем как новое что-то начать, всё тысячу раз обдумает, обойдёт и обмерит. Потом бригадиров на совет соберёт, их мнение авторитетное спросит, а бойцам пока отдыхать велит всё это время… А уж если вдруг промашка какая у него выходила или нелепица: напрасно что-то бойцы его с места на место перетаскают или выкопают не то, допустим, или столбы в коровнике не так поставят по его указанию. Стройка, она ведь стройка и есть – колготное и чрезвычайно путаное дело. Всего там не спланируешь и не предусмотришь заранее, как ни старайся и как ни крутись! – потому что проблемы разные вылезают уже по ходу работы… Так вот он, Перепечин, потом несколько дней сам не свой по объекту ходит, поедом себя ест и корит нещадно: ну, мол, я и балда, ну и дятел, до такой простоты не додумался! Мастер тоже мне называется!…



Очень он Андрею за это за всё нравился – куда больше даже, чем летун-командир. Командира-то он побаивался всё же, робел неизменно в его присутствии, нервничал, суетился излишне, – хотя Толик Шитов в общении был парень простой, с Андреем всегда дружелюбен. Но он был начальник, как ни крути, был по возрасту старше всех, жил от подчинённых отдельно в школе – в гостевом директорском домике… И поругаться он запросто мог, публично каждого отчитать, даже и домой не понравившегося бойца в два счёта отправить. И за порядком и дисциплиной в отряде всё-таки он следил, за ним было и последнее в любом важном вопросе слово… Он и у Перепечина был командир, и это накладывало на каждого свой существенный отпечаток.

К тому же, Шитов был москвичом, а Перепечин Володя – иногородним. А иногородних студентов от москвичей непреодолимый барьер всегда отделял, незримый – но очень существенный и весомый. Иногородние-то, при всём уважении к ним, были в Москве гостями, приживалами числились пять студенческих лет, этакими полу-легалами-полу-бездомниками. В общежитии обитали-ютились на временной основе, плохо и тесно там жили, чуть лучше бомжей в ночлежках, и остро ощущали всегда эту свою проклятую временность и бездомность, свой гостевой статус. С превеликим удовольствием – все! – жаждали его на постоянную московскую прописку со временем поменять, законными москвичами сделаться, полноправными столичными жителями… Поэтому-то и вести себя с хозяевами на равных они при всём желании не могли: психологически они москвичам всегда и везде проигрывали. И никакая разница в возрасте, знания и талан, никакой жизненный опыт и авторитет им здесь, увы, не помогали.

Оттого-то 18-летний москвич Мальцев, скромный боец-первогодок, мог запросто с 23-летним мастером Перепечиным на любую тему поговорить, любую обсудить проблему. Потому и чувствовал себя с ним всё лето почти что на равных…




11


Перепечин с Шитовым были первыми, но не единственными, кого близко узнал и полюбил в отряде Андрей, к кому с симпатией и глубоким почтением относился. Были у них и другие парни, Мальцеву глубоко симпатичные, которые не уступали командиру и мастеру ни по каким статьям: ни по качествам человеческим, ни по уму; ни по красоте душевной, ни по красоте телесной.

Были в ССО “VITA” два бригадира, к примеру, два Юрия: Юрка Кустов и Юрка Орлов. Первый, опять-таки, иногородний, а второй, Орлов, коренной москвич, – которых Андрей хорошо узнал и зауважал уже в процессе работы, знакомством и дружбой с которыми потом неизменно и долго гордился…



Рабфаковец Кустов, 22-летний бывший воин-десантник из Нальчика, сразу же прославился в отряде тем, что топоры и ножи кидал с любых положений, кидал точно в цель, куда ему перед тем указывали, чем поражал стройотрядовцев несказанно. И бутылки пустые он как яичную скорлупу колол, даже и из-под шампанского: горлышко у них отбивал взмахом рук, – и гвозди загибал на пальцах; и даже и скобы строительные, поднатужившись, ладонями шершавыми гнул, кольца металлические из них на потеху делал. Здоровяк был знатный: силищу имел немереную!

Но не этим, конечно же, он Мальцеву полюбился: кидания и загибания – это всё для потехи и пацанов. Полюбился он Андрею сноровкой своей фантастической и удивительной работоспособностью – качествами, которые Андрей впоследствии больше уже ни у кого не встречал, которые для него эталонными так до конца дней и остались.

До чего же рукастым был всё-таки парнем этот Юрка Кустов, до чего красивым и спорым в работе! – с ума можно было сойти, на него долго глядючи! Работал изящно всегда, работал легко, прямо как артист настоящий. Причём – везде, на любом участке и с любым инструментом. К тому же, работал быстро на удивление, и при этом достаточно качественно, так что угнаться за ним в отряде никто не мог: КПД его был всегда наивысшим.

Удивительным было и то для Мальцева, что высокая скорость работы была для него естественной и нормальной: он жилы из себя никогда не рвал, не показушничал перед командиром и тем же мастером. Работал, как правило, за исключением авральных дней, по своим обычным возможностям, в обычном ритме. Оттого и выходило всё у него так красиво и зажигательно! Он и топором махал как хороший художник кистью, и мастерком со шпателем; и кирпичи удивительно ровно, словно по линейке, клал, и штукатурил стены на загляденье качественно и скоро: его штукатурка потом никогда не отваливалась… А уж как он с бензопилою “Дружба” играючи обращался, как грациозно ею вековые сосны под корень срезал, ни страха не испытывая, ни напряжения, – про это можно б было фильмы снимать и по телевизору их потом показывать в качестве учебного пособия для лесорубов. Игрушкою детской казалась бензопила в руках Кустова, какими в детских садах карапузы играются.

Когда Юрка работал, он всегда песни пел – дворовые или блатные, как правило, – работать мог сутками, не уставая, и при этом ещё и анекдоты напарникам или байки из армейской службы травить, до которых он был страстный охотник. Работать с ним было одно удовольствие: веселил он всех от души и сам вместе с напарниками веселился. А всё потому, что Мастером с большой буквы был: умел, человек, работая, расслабляться, кратковременный отдых себе давать, экономно расходовать силы, чего молодые бойцы-первогодки делать совсем не умели – даже и через месяц после приезда на стройку, и через два. Оттого и выматывались до предела, пытаясь угнаться за ним, еле ноги вечером волочили, валились с ног. По этому крайне важному свойству, умению расслабляться и отдыхать, Юрка в отряде тоже заметно всех обходил. И было это у него, скорее всего, врождённое…



На бригадира плотников, своего непосредственного начальника в первый месяц работы, Мальцева на стройке с неизменным восторгом смотрел. Всё удивлялся, как это ловко у него любое дело спорится – без брака, шума и суеты, без единого лишнего взмаха, движения.

Бригадир, подмечая слежку, не выдерживал жара его карих глаз, начинал хохотать раскатисто. «Ты дырку на мне прожжёшь, Андрюха! Отвороти глаза-то», – говорил ему озорно, по-отечески ласково, и Андрея за такое повышенное внимание и чувства искренние, дружелюбные, к себе приближал, с собою брал неизменно. И рухнувший мост в Ополье взял восстанавливать с одобрения мастера, о чём уже говорилось выше, где Андрей его ловкостью и разумностью удивил; и только Мальцева одного взял лес сосновый валить, жил с ним три дня в шалаше, от зори до зори работал. Сам с бензопилою ходил, на лесником отмеченных соснах надпилы делал, а Андрей у него толкачом-вальщиком был, шестом берёзовым валившиеся деревья направлял в нужную сторону – трелёвочному трактору подъезд улучшал, погрузку… Там, в лесу, он с бригадиром своим здорово сблизился: ел с ним из одного котелка, пил чай и воду из одной кружки, под одной шинелькою спал; тайны свои сокровенные ему по ночам рассказывал, его тайны внимательно слушал… А тайны душевные, по секрету кому-то доверенные, людей сближают лучше всего: это давно известно.

Приблизив к себе Андрея, по разным местам помотавшись с ним, в делах серьёзных его проверив, кабардинец-трудяга Кустов незаметно сдружился с первогодком-Мальцевым, душу родственную в нём подметив, так что к концу первого рабочего срока, несмотря на разницу в возрасте, они уже были друзья. И так и остались друзьями на все пять студенческих лет, и даже и по окончании учёбы неоднократно встречались. Часами болтали за пивом, молодость вспоминали, работу – и всё наговориться никак не могли: так им обоим приятно в компании друг с другом было.

Со временем жизнь разделила их, развела – это дело известное и понятное, хотя и прискорбное. Но память добрую в сердцах каждого она не стёрла!…




12


С другим бригадиром, Орловым, отношений у Мальцева не было никаких, или почти никаких, если сказать точнее, хотя и проработали они на стройке бок о бок целое лето, даже и жили в одной комнате. И пусть был Орлов всего-то на год старше Андрея, по возрасту – молоденьким парнем, в общем-то, – однако ж держал себя со всеми так, будто бы был в отряде самым старым, самым авторитетным и тёртым, мудрым и многоопытным.

Виной тому был его социальный статус, высокое Юркино положение в мiру – и барское воспитание, безусловно, что из того положения мощной струёй вытекало. А статус и положение определял отец, заместителем министра работавший какого-то там министерства, а до этого – дед, отец отца, что, по слухам, тоже высокие посты занимал в правительстве.

Поэтому барин Юрка, с министрами с малых лет знакомый, на коленках сидевший у них, в гости с родителями к ним регулярно ездивший, Юрка к себе в наперсники мало кого допускал: в ССО “VITA”, во всяком случае, у него товарищей близких не было, одни знакомцы… Но, не смотря ни на что – не смотря на барство его прирождённое и аристократизм, гордыню его непомерную и порою коробившее Андрея высокомерие, – парнем он был удивительным – каких поискать! – на все сто процентов оправдывавшим свою крылато-небесно-заоблачную фамилию. Был красивым и внешне и внутренне, умным, решительным, отчаянным и дерзким до глупости, на свете не боявшимся никого, на всех сверху вниз смотревшим. Как смотрят с небес голубых на людей благородные птицы орлы, которым Юрка был “не чужой”, с которыми, хочешь, не хочешь, он на века “сроднился”.

Масштаб и качество его личности поражали Мальцева, как поражали Андрея всегда величина его дарований, крепость духа и широта интересов. Ещё в Москве, не будучи бойцом стройотряда, а только-только на первый курс поступив, Андрей и тогда уже знал про Орлова, слышал про него в институтских коридорах не раз, что есть-де на их факультете студент один удалой: отчуга, герой и сорвиголова каких мало. И далеко-де за пределы МАИ молва про него разносится.

Потом, когда Андрей с ним на субботниках уже познакомился и внимательно рассмотрел, поближе паренька узнал и поблагодарил судьбу за такое знакомство, – он убедился воочию, лично, что всё оно так и есть, и слухи восторженные про Орлова не зря ураганом кружатся. И красавец он был, и удалец-молодец – из тех, с кем и жить легко, и умирать не страшно…



Про Юрку ребята из стройотряда Андрею много чего диковинного рассказали: как оказалось, у многих он был кумир. Но всё же более всего первокурсника Мальцева из услышанного поразило то, например, что ещё пару-тройку лет назад, до института то есть, был Орлов футболистом отменным, заядлым, воспитанником старой торпедовской школы, успевшим поиграть даже и за дубль своей родной команды год и звание кандидата в мастера спорта себе там получить, высокое в футболе звание. Не удивительно, что он лично знал в “Торпедо” почти всех игроков своего поколения, прославившихся затем на футбольных полях – и советских, и европейских. Но в десятом классе он выбор должен был сделать: либо в футбол продолжать играть, высот намеченных добиваться, либо с футболом “завязывать” и в институт поступать, профессию получать надёжную и серьёзную… Он подумал-подумал – и выбрал МАИ. Сам ли, или по родительскому приказу – не столь уж было и важно. Поступил легко на факультет самолёто- и вертолётостроения, как однокурсники про него говорили, что свидетельствовало о том, что и в школе он без особых проблем учился.

Став студентом МАИ, он футбол не забыл, играл в него постоянно: и за сборную института, и у себя во дворе, играл и за ССО “VITA” неоднократно – так играл, что на его игру вдохновенную вся деревня смотреть сбегалась, все деревенские парни и девушки. Такие пируэты выделывал, шельмец, даже и на убогом деревенском газоне – фантастика! Горел во время игры, по полю факелом ярким бегал – глаза всем своею игрою слепил: футболистом был милостью Божьей. Футбол, вероятно, был его самой большой, самой главной по жизни страстью: играя, он отдыхал, от житейской хандры выздоравливал, ну и накопившееся напряжение попутно сбрасывал, гоняя по полю мяч. Мог классно бить по мячу с обеих ног, голы забивать как угодно и на любой вкус: и с лёта, и ножницами, и через себя. Мог, стоя на одном месте, по нескольку человек обводить и дурачить: дриблёр был виртуозный, отменный… Бегунком он вот только не был: бегать быстро и долго совсем не умел. Лёгкие слабые были, а может и сердце, – из-за чего, вероятно, зная за собой слабость такую, он и оставил большой футбол: понял, что многого в нём не добьётся… Но зато уж мячом он распоряжался выше всяких похвал, не хуже всегдашних кумиров своих, Стрельцова или Воронина, про филигранное мастерство которых часами мог говорить, захлёбываясь от восторга, которых боготворил безмерно и безгранично – как христиане – Иисуса Христа, мусульмане – пророка Мухаммеда, а буддисты – Будду. Андрей те рассказы Юркины, которые слышать ему довелось, потом на всю жизнь запомнил, слово в слово: такими живыми и красочными, и предельно эмоциональными они были всегда.

«Надоели вы мне со своим Пеле! Подумаешь, король футбола! – в запале кричал он однажды на собеседников, например, когда разговор в сырлипкинском общежитии про футбольных звёзд вдруг зашёл: кто из них лучше-де, а кто хуже. – Да не посади самолично придурок-Хрущёв нашего Стрельцова в тюрьму за неделю до чемпионата мира в 1958-ом году, не устрой около-футбольная мафия против Стрельцова заговор, – знали бы вы тогда про своего бразильца хвалёного! в какой бы он заднице был! Наш Эдик на таком подъёме тогда находился: по несколько мячей за игру заколачивал в чемпионате страны, на поле чудеса творил, каких никто до него и не видывал! Ему на чемпионате мира все лавры пророчили специалисты спортивные, все титулы самые громкие как самому лучшему, самому техничному игроку предрекали, все победы: приедет, думали, всех “порвёт”; не человек, говорили, машина. Про сопливого Пеле тогда и не заикался никто, его на фоне Стрельца специалисты в упор не видели… И сборная наша в 58-ом чемпионом мира стала бы – однозначно могу об этом сказать, с гарантией! Там один Стрелец всех бразильцев и немцев пораскидал бы, один! А ведь там были ещё и Воронин, и Иванов, и другие талантливые ребята: мечта была, а не сборная! Куда там было кому-то до нас! – всех бы пораскидали и заткнули за пояс!… Дельцы от футбола знали об этом, чувствовали, что всё оно так в точности и произойдёт: ведь Стрельцов с Ворониным и Ивановым тогда на футбольном поле не играли, а царствовали, как катком проходились по всем, или бульдозером. Вот и посадили их заводилу от греха подальше по откровенно надуманному обвинению: гнида-Хрущёв, сука гнилая, продажная, приказом собственным посадил; у него, м…дака, других дел и забот кроме футбола будто бы не было… Представляете, на каком уровне валили нашего Эдика! – на уровне руководителя государства: чтобы уж было наверняка, чтобы он, бедолага, от них никуда не сорвался!… А всё оттого это происходит из раза в раз, и теперь, и тогда, что никому наша сборная не нужна и даром на пьедестале почёта, никому не нужны великие русские футболисты, русские достижения и победы, самобытный русский футбол… А вы мне тут про Пеле талдычите да про Гаринчу, не зная про около-футбольную мафию ни хрена, про закулисные козни около-футбольные! Молчите лучше, не злите меня! не разевайте рты поганые!»

Умный был Юрка парень, словом, хоть и горячий, во многих делах сведущий, знакомый с изнанкой дел, с пружинами тайными и течениями. А всё оттого, что высоко летал и далеко с той своей высоты видел…



По характеру был он человеком открытым, прямым, которому чужды были всегда под’ковёрные игры и склоки. Если он тебя полюбил – хорошо: ты для него друг-приятель до гроба. Но коли ты ему насолил чем-нибудь или просто не приглянулся – всё, плохи твои дела: он со свету тебя сживёт ежедневными колкостями и насмешками.

И холуёв с дураками он терпеть не мог, угодников-карьеристов; не выносил условности всякие, трафареты, систему, что тоску на него наводили и уныние жуткое, прямо-таки бесили и изводили его. Он заболевал от дураков и систем: они, как палочкиКоха, будто кровь его молодую гноили и портили… Потому-то он с вызовом дерзостным вечно и жил, этаким бунтарём-одиночкой: всё силился окружавшую его мертвечину и косность разрушить, и тем самым жизни дорогу дать, новизне, даровитости, созиданию, свету; а паразитов и хамов тупоголовых под ноль извести, что мир только гадят и портят.

Ну, извести – это ладно: быстро это не делается. А вот пристыдить-оконфузить кое-кого, чесаться, краснеть заставить – это у него получалось прекрасно: тут с ним сравниться никто не мог. От выходок его удалых людишки словно от блох порточных чесались…



Так, он был единственным бойцом в отряде, кто, например, командира по фамилии всегда звал – как человека, то есть, чем-то сильно ему досадившего. Кто мог на собрании принародно всю правду Шитову в глаза откровенно сказать, разругаться с ним вдрызг, в пух и прах, на место командира как пацана поставить – чтобы тот палку особенно-то не перегибал, высоко не заносился порою… И командир побаивался его, что было заметно со стороны и невооружённым взглядом, – потому что не мог приструнить Орлова: выгнать или рублём, как других, наказать, зарплату урезать вдвое. Знал, во-первых, что не за вознаграждение Юрка работать ездил, не только и не столько ради него, и деньги, как правило, не считал, не трясся как остальные над ними – относился к деньгам как к мусору. А работал выше всяких похвал: качественно и надёжно работал. И мог за себя постоять, во-вторых, при случае мог и рыло кое-кому начистить, имел такую возможность… Вот и терпел его командир скрепя сердце в отряде, выносил его колкости и издёвки… А куда было ему деваться-то, куда?! Терпи, казак, как в народе у нас говорят, – атаманом будешь.

И на председателя колхоза Юрка зверем кидался порой, если тот обещаний не выполнял, и на директора школы – тоже. И те сторонились и опасались его, духовитого и боевитого москвича: чувствовали за ним правду-матку и силу.

Приструнить же Орлова в принципе было нельзя. Его невозможно было заставить жить по шаблону и по уставу – как все остальные жили. Для него это было смерти сродни: делом постыдным, утомительным, скучным… И примеров тому – миллион, которые все не упомнишь и не перескажешь. Поэтому приведём здесь один, самый простой и самый что ни на есть ничтожный; но зато и самый понятный читателю, что Орлова как нельзя лучше характеризовал, натуру его бунтарскую во всей её удалой широте и наготе показывал.

Итак, чтобы выделиться из общей массы и не быть “как другие”, “как все”, он всё лето на стройке в семейных трусах как африканец ходил (бус только ему не хватало) и даже бравировал этим: а почему бы, дескать, и не походить, ежели мне того хочется и мне так удобно? Где написано, в каких указах, что в трусах-де студентам-строителям ходить нельзя? – покажите мне те указы. Хочу и хожу – и никто мне ничего не сделает.

В этих трусах разноцветных он и на почту, не стесняясь, заглядывал, и в магазин, в очереди там со всеми вместе выстаивал, лениво почёсывая свою волосатую грудь, плечи, пупок мохнатый. Чем приводил деревенских совершенно диких и неразвитых мужиков и баб, спецовками, кофтами вечно укутанных, шалями и платками, в нешуточное волнение и смущение, в великий, можно сказать, конфуз. Ибо такого крутого стриптиза они и за целую жизнь не видели, “такой порнографии” по их словам; как не видели они никогда, вероятно, и такого холёного молодецкого тела.

Мужики и бабы носом похабно хмыкали, хихикали и смущались дружно, густо краснели, дёргались и суетились в очереди, как по команде отводили на сторону глаза, до краёв заполненные, если б внимательно присмотреться, различными пикантными ассоциациями, в зависимости от фантазий. А столичному насмешливому стриптизёру всё было как с гуся, всё было в радость и в кайф: он прямо-таки расцветал оттого, что конфузил-дразнил их всех, спокойствие их нарушал природное, вековое, миропорядок…

Трусами своими семейными, в цветочек, он не только в деревне народ смущал, но и в Первопрестольной тоже, потому как даже и там один раз вздумал в них в футбол поиграть – за сборную института! Он тогда свою сумку с формой дома забыл по какой-то причине: загулял у кого-то, парень, или ещё что, – а игра была очень важная, на первенство вузов Москвы. А он в футбольной команде капитаном был как-никак со второго курса, центральным полузащитником к тому же, диспетчером. И без него студенты играть ни в какую не соглашались, на поле мальчиками для битья становиться. Им с МВТУ им.Баумана предстояло играть – серьёзной крепкой командой… Ну и стали, значит, товарищи-футболисты Орлову всем миром форму искать-собирать: футболку нашли подходящую, бутсы, трусы, носки; нашли даже щитки и гетры.

Всё это Юрка тогда на себя напялил без удовольствия, а вот трусы чужие, ношенные, наотрез одевать отказался: «я вам что, подзаборник что ли, в чужом исподнем белье ходить», – сказал зло. И вышел играть в своих – семейных – на потеху публики. «Слышь, Орё-ё-л! – кричали ему с трибуны смеющиеся однокашники, – а чего это у тебя трусы-то такие интересные – цветные и широкие как парашюты?! Чтобы быстрее бегать, что ли?! лучше играть?!» «Да нет! – орал им в ответ капитан сборной на весь стадион. – У меня просто яйца большие – как у слона: в казённые трусы не вмещаются!…»

Мальцев такой диалог собственными ушами слышал, сидевший на стадионе. Видел, как раскатисто и похабно гоготали на трибунах зрители после Юркиных слов, как густо покрывались краской стыда молоденькие студентки, пришедшие после лекций за свой институт поболеть. Покрываться-то они покрывались – но на озорника-Орлова после таких его ответов особенно долго смотрели, особенно заинтересованно и внимательно. Вероятно, всё силились рассмотреть и предугадать – правду ли он говорит? не врёт ли, мерзавец и хвастунишка, про свои мужские достоинства?…



Подобное Юркино вызывающе-дерзкое поведение в деревне особенно отчётливо проявлялось, до неприличия контрастно и ярко. Ибо деревня – это ни с чем не сравнимый мир, полный антипод городскому, где условности и шаблоны разные даже и в мелочах присутствуют, где проявления вольности и либерализма не приветствуются совсем, а инакомыслие и гордыня категорически осуждаются и подавляются. А Юрка боролся с порядками и ханжеством деревенским с первого дня, сознательно пытался внести в размеренную жизнь крестьян пофигизм столичный, разброд и сумятицу.

Его борьба героическая и упорная не на одно одеяние распространялась: не одними трусами и голым пупком он традиции местные рушил, устои незыблемые разлагал, – но и на клуб, конечно же, тоже. Там он, бузотёр прирождённый, отчаянный гордец-удалец, дебоширил и скандалил вечно, с парнями местными цапался из-за ерунды, за дураков неотёсанных считая их, в глаза им о том заявляя дерзко… Распространялась его борьба и на баню ещё, про которую надо особо сказать, не пожалеть бумаги.

Та баня, где мылись студенты, возле бывшего барского пруда стояла, родниковой водой подпитываемого, мимо которого дорога просёлочная пролегала, что соединяла деревню с коровниками. Дорога эта пустовала редко: по ней целый день доярки ходили со скотницами дуда и сюда, краснощёкие дочки их, которые машинально замедляли шаг, а то и вовсе останавливались и на баню смотрели и лыбились, похабно разинув рты, когда там столичные хлопцы парились, шумели-буйствовали вовсю. И получалось, что эта дорога злосчастная для молодых москвичей большим неудобством сразу же стала: не давала она им, распаренным, голышом на улицу выскочить и с головой окунуться в пруд, остудиться там как положено в ледяной воде, в чувства себя привести, в нормальное до-банное состояние.

Неудобство такое всё тот же Орлов ликвидировал, который париться с шиком любил – с бассейном, душем Шарко, массажем. Уже в первый свой приезд в стройотряд, в субботу первую он, перегретый в тесной парилке, деревянную дверь широко распахнул и, прокричав: «чего это я должен здесь кого-то стесняться», – голышом на улицу выскочил. Разбежался и плюхнулся в пруд, и плавал в пруду минут десять, не обращая внимания на остолбеневших баб, что, поражённые и гогочущие, на дороге тогда столпились густо. «Прыгайте ко мне, чудаки! – махал он, довольный, руками застывшим в дверях парням, с завистью за ним наблюдавшим, как он в пруду родниковом барахтается. – После парилки в пруд окунуться – святое дело! Точно вам говорю!… А бабы пусть на нас поглядят, коли им интересно! пусть полюбуются! Когда ещё они таких мужиков-то увидят? и где? Вот и доставьте им удовольствие»… Товарищи его подумали-подумали, животы свои мокрые почесали – и тоже на улицу повыскакивали нагишом, кинулись в пруд обмываться. И потом это у них уже в привычку вошло: на проходивших девок и баб они внимания уже не обращали.

Зато бабы обращали внимание на парней, да ещё как обращали! Половина из них, от холостых до замужних, прознав про такое мытьё, уже принялись по субботам в ближайших кустах как в театральных ложах места занимать – чтобы за купающимися студентами потом сидеть и подглядывать. Студенты подмечали это, слышали шёпот восторженный, тихий смех рядом с баней и прудом, – но купаний своих освежающих не прекращали; наоборот, выскакивать стали, без-стыдники-озорники, на улицу по нескольку раз – чтобы законспирированным зрительницам удовольствие по полной программе доставить…



Председатель колхоза Фицюлин говорил командиру про такой бардак и разврат, на без-платные порнофильмы больше похожий, просил по-дружески повлиять на студентов, приструнить чуток их. Но Шитов так и не смог те купания банные прекратить: сладить с бедовым Орловым он был не в силах…




13


В бригаде Орлова Мальцев не работал ни разу. Но самого бригадира любил – за прямоту, безрассудство, талант; за страстное и не меркнувшее с годами желание переделать-оздоровить мир согласно своим представлениям, стряхнуть с него мертвечину, косность, рутину и мрак, жизни дорогу расчистить, молодости и свету… А ещё за то он Орлова любил и ценил как никого другого в отряде, что, имея пятикомнатную квартиру в центре Москвы, служебную дачу в Ильинском – с бассейном, кортом, прислугой и всем остальным, что полагалось советским партийным и хозяйственным бонзам по ранжиру, – Юрка, тем не менее, рафинированным интеллигентиком-чистоплюем не стал, белоручкой или трутнем-лежебокою. Как не пополнил он собою, к чести его, и ряды советской “золотой молодёжи”, развратной, без-плодной, пустой и бездарной с рождения в основной массе своей; но при этом при всём предельно прожорливой и завистливой на удивление, похотливой, жадной и злой! Которая ради собственных удовольствий готова была на всё – на все самые утончённые подлости и пороки.

И спортом Орлов занимался серьёзно, “пахал” в нём как проклятый несколько лет; и не теннисом каким-нибудь модным, не гольфом, не шахматами и не картами, а “плебейским презренным” футболом. И дружбу с простыми парнями водил, не чинясь, футболистами бывшими по преимуществу. И каждое лето – нонсенс для его окружения – в деревню работать ездил, грязь там в месте со всеми месил, питался стряпнёй дешёвой, жил в общаге-казарме с простолюдинами. Чудно! Людей его уровня в институтах в студенческие строительные отряды никакими палками загнать было нельзя и никакими заработками. Все они, слизняки мягкотелые, в Сочах и в Пицунде лето целое грелись, а то и потеплее где и покомфортнее – в Болгарии, Греции или же Югославии, – мороженное ели там крем-брюле, “пепси” и “коку” пили, с длинноногими барышнями развлекались неделями и месяцами. Руками и задницей хватали те прелести, те соблазны, короче, что предоставляет богатому человеку цивилизация – и в ус не дули.

А Юрка – нет, Юрка был молодцом, был из другой совершенно породы – породы героев и победителей, и аскетов суровых особой закваски, какими славилась Русь во все времена, на которых одних и держалась, и держится, и, надеямся, держаться будет. И таких развлечений тлетворных, без-путных, тебя изнутри разлагающих, он инстинктивно чурался – в силу здоровья душевного своего, крепости и бодрости Духа. Не привлекали его никогда, по-видимому, ни барышни белозубые, загорелые, на всё за деньги готовые, ни праздношатающиеся трутни-юнцы, без пользы жизнь прожигающие, родительское богатство, здоровье, время. Он был на удивление цельным, чистым и волевым человеком, тружеником по натуре, работягой-строителем: строить очень любил, в деле серьёзном участвовать. И к таким же труженикам и тянулся, естественно, с ними душой отдыхал.

И личностью Юрка был превеликой – из тех, кому не требуются предводители и учителя, кто сам себя создаёт и над собой довлеет. Ещё и по этой причине, как думается, он ездил в стройотряд на всё лето, в смоленскую деревенскую глушь: проверить себя хотел, убедиться – выдержит он максимальных нагрузок, что предъявляет человеку жизнь? не скиснет ли? не сломается? не потечёт? и с позором домой не уедет ли? Мужик он, в конце концов? – или дерьмо собачье? “золотой мальчик”, живущий за родительский счёт?

Андрей это всё хорошо понимал: почему барин Юрка к ним в отряд затесался, – и очень его за такое подвижничество уважал; хотя и держался с ним один на один крайне робко и крайне сдержанно, никогда не выказывал истинных чувств к нему, даже и намёка на это не делал.

Да Юрка и не принял бы его чувств и похвал-комплиментов – посмеялся бы только, дурацкую шутку какую-нибудь отпустил, что были у него всегда наготове, – и этим и ограничился бы. Уж больно он горд был со всеми и независим: сантиментов и разговоров душещипательных не выносил, не терпел пустозвонства и заверений праздных…




14


Кустов с Орловым не завершали в отряде список хороших ребят: при желании его можно было бы и дальше продолжить. Другие просто куда помельче и пожиже были, душами прежде всего, и своими талантами и достоинствами не так сильно бросались в глаза. Ввиду чего не так крепко запомнились и полюбились.

Были и такие, конечно же, полные антиподы двух представленных бригадиров, которых Андрей прямо-таки на дух не переносил, которых, будь на то его воля, выгнал бы вон в два счёта. Такие ездили в стройотряд откровенно дурака валять, пить и гулять два месяца, деревенских доверчивых дурочек портить – и тем самым позорить великое звание студента-москвича, ко многому истинных москвичей обязывающее и призывающее. Будучи разгильдяями, пьяницами и развратниками по природе, они и работали через день, отгулы регулярно брали после ночных загулов, на стройке ходили “варёные”, квёлые, вечно сонные – никакие. Толку от них было чуть.

Но потом, когда все, измученные и выжитые до предела, уезжали домой в конце августа, они оставались в лагере с командиром: “на шабашку”, как это у них называлось, – чтобы доделывать и достраивать то – де-юре, но не де-факто, – что не успели достроить их уехавшие в Москву товарищи, честно “пахавшие” 50-т дней. Работать-то они в сентябре уже не работали по-настоящему: нормально трудиться те парни премудрые в принципе не могли, ни в отряде, ни в институте, – только водку с самогонкой пили безостановочно да по зазнобушкам бегали по ночам, да командиру одиночество скрашивали днём и вечером, развлекали его как могли анекдотами, домино и картами… Но потом, вернувшись назад в институт, получали в Москве за свою “шабашку” и клоунаду сентябрьскую по двойной цене. И, в итоге, даже и обгоняли по заработкам тех, кто работал все два месяца честно и безостановочно, и потом, как положено, двадцатого августа домой уезжал: чтобы чуть отдохнуть и прийти в себя, наконец, отлежаться и отоспаться на перинах домашних. Да и к той же учёбе хорошо подготовиться, полностью настроиться на неё, полистать книжки. И к этому они не менее ответственно и серьёзно относились все, как, впрочем, и к любой работе – умственной ли, физической ли, не важно!

Командиру в Москве говорили, конечно же, про такую порочную практику и кормушку прибыльную и халявную, что пройдох-паразитов кормила всласть, м…даков разных: и мастер, и оба бригадира ему на это жаловались. Но Шитову одному оставаться в деревне на весь сентябрь было что нож острый – и скучно, и тоскливо, и страшно. Наряды-то закрывались не быстро, не одним днём. И деньги большие колхоз выдавал не сразу, которые в Москву боязно было одному везти, за которые, элементарно, в поезде его могли и прибить лихие злобные люди.

И все об этом хорошо знали, понимающе трясли головой, соглашались невольно с доводами командирскими. Да и недоделки доделывать надо было – пусть медленно, пусть спустя рукава, пусть кое-как, – но доделывать. Наряды-то без них не закрыли бы, и вся работа двухмесячная, героическая, насмарку б тогда пошла. Это и дураку было ясно.

«Вы ж не захотели никто там со мной оставаться после двадцатого августа, – одно и то же всегда говорил в институте возмущавшимся бойцам командир. – Я бы те деньги лишние вам с удовольствием заплатил – любому бы… А вы бросили всё на произвол судьбы и умчались в Москву без оглядки, чистоплюи и гордецы. И хоть трава не расти – вам уже всё равно, всё до лампочки, вы умыли руки. А как бы я там один целый месяц куковал и выкручивался, “бабки” вам выбивал? – вы про то и знать не желаете, вам всем на то наплевать!… Ну и ладно – пусть так: я не в обиде и зла на вас не держу. Жизнь есть жизнь, и у каждого свои дела и заботы, и проблемы безотлагательные. Но и вы уж не возмущайтесь тогда, не предъявляйте несправедливых претензий, нервы мне не мотайте, не надо, парни! Оставайтесь там вместо меня, пожалуйста, – и командуйте, как хотите, и потом рассчитывайтесь по-честному с отрядом. Я только рад буду, и со стороны на вас погляжу».

И возразить ему было нечем – ни мастеру, ни бригадирам, никому. Потому что по-своему командир был прав, и правду его житейскую все видели и понимали, как бы горька она ни была.

Потому-то он всех этих деляг праздно-живущих, что хорошо умели “пенки” с чужой работы снимать, чужими достижениями питаться, чужим трудом, – потому он их весь сентябрь возле себя и держал, и платил им деньги хорошие – от безысходности. И бороться с ними, бездельниками, попыток не предпринимал, сколько б ему ни говорили, ни жаловались подчинённые.

Он был не по возрасту мудрый парень, их командир, суровую армейскую службу прошёл, до старшины там, как-никак, дослужился, что само по себе о многом уже говорило сведущим людям. Кто в Армии служил, тот знает и подтвердит, что не всякого солдата или сержанта званием таким награждают, не всякому так фартит. Только особо отличившимся и авторитетным, лидерам настоящим и безусловным, кто и у бойцов, и у командиров в чести.

Так вот, уже там, в Армии, вероятно, гвардии старшина Шитов крепко-накрепко сумел усвоить, на усы свои намотать основательно, затвердить как Строевой устав, что без социальной “гнили” и “плесени”, без прощелыг-паразитов то есть нормальному честному человеку обойтись и прожить ну никак нельзя: про это даже и мечтать нечего, душу свою тревожить. И стерильность искусственная и чистота, – она ни к счастью, ни к добру не приводит. Потому уже, что её в природе и в жизни нет. Не было никогда и не будет…

«А коли так, коли социальные паразиты существуют на свете, да ещё и в таком громадном количестве, – резонно размышлял командир на досуге, оправдывая своё поведение, – то и нельзя подчинённых от них ограждать, сажать молодняк в этакий футляр стеклянный, создавать им, зелёным юнцам, с первых рабочих дней особые тепличные условия. Не правильно будет это, не дальновидно и не умно… и очень и очень для них же самих, молодых пацанов, опасно! Привыкнут к теплице и к шоколаду – и что тогда?! Как они, сластёны мягкотелые и слюнявые, дальше-то жить станут с таким настроением и подходом?! Сожрут их в два счёта злые и алчные люди, и не подавятся, на части в первый же самостоятельный день разорвут. И мне их тогда будет жалко: локти буду кусать, что не научил их уму-разуму… Так что нет, нет и ещё раз нет: пусть лучше со студенческих лет знают, какая она есть подлая и несправедливая штука – жизнь. И пусть за неё начинают бороться уже сейчас – пусть возиться в дерьме привыкают…»




Глава вторая





1


Первый трудовой день Андрея Мальцева в стройотряде, начавшийся в девять утра, закончился в девять вечера: длился ровно двенадцать часов по времени, что было у них традицией со дня основания, которая соблюдалась строго. В течение рабочего дня у студентов-строителей был обед в два часа пополудни и коротенький полдник в шесть – с парным молоком и хлебом, – на которые ушло в общей сложности часа полтора, не более. Всё остальное время студенты работали, не покладая рук, и даже и перекуривали в работе.

До базы отдыха вечером набегавшийся и наломавшийся за день Андрей, топором от души намахавшийся, еле-еле тогда дошёл на ноющих без привычки ногах, поужинал быстро, без удовольствия, и сразу же улёгся в кровать, даже и не став перед сном умываться, зубы чистить. Когда по лагерю объявили отбой, и командир в общежитии свет рубильником выключил, он, с головой забравшись под одеяло, уже крепко спал, ничего не помня вокруг себя, не слыша…



Он бы проспал до обеда, наверное, окажись он дома, на койке родительской, – так он тогда устал. Но на другой день, когда на часах и семи ещё не было, и когда утренний сон его был особенно крепок и сладок, ему нужно было быстренько просыпаться и подниматься опять по командирской команде, торопливо спецовку на себя напяливать, обувать кирзовые сапоги. После чего, ремень на штанах затянув потуже и на ходу сон с себя ошалело стряхивая, начинать всё сначала как заведённому: умываться, завтракать торопливо, строиться, идти на объект километра два по пыльной грунтовой дороге; идти – и на ходу ранний подъём в душе проклинать и о сладком утреннем сне сожалеть-кручиниться, который так жестоко прервали, который уже не вернуть.

А там, на объекте, выслушивать мастера тупо, наряды от него получать, наставления-указки разные. И потом махать топором и лопатой до вечера под палящим июльским солнцем, строительной пылью дышать, тем же цементом. И тайно задумываться при этом, с трудом пересиливая усталость, желание выспаться и на травке зелёной, пахучей, животом вверх полежать, что, может, зря он, чудак, всё это дело затеял – со стройотрядом-то: силой его в эту грязь и глушь никто ж в Москве не тянул. Мог бы сейчас вместо этого на каком-нибудь черноморском пляже нежиться, уехав туда по путёвке, сок томатный и виноградный там пить, есть алычу и арбузы, красавицами смуглыми любоваться, которых там не счесть. А мог бы с дружками московскими, на худой конец, в Серебряном бору купаться, любимом их месте отдыха, в волейбол и футбол там с ними весь день играть, квас пить пахучий, пиво.

А он зачем-то приехал сюда, глупый, порывам юношеским поддавшись, и будет теперь возиться в этой глуши и грязи, в этом пекле строительном два месяца целых – самых лучших и длинных в году, самых для человека благостных и комфортных. И ничего совсем не увидит кроме досок, цемента, опилок, песка, кроме этого солнца нещадного, белого, от которого здесь не спрячешься никуда, которое до костей сожжёт, в мумию превратит, в бумагу. На кой ляд ему это всё?! за какой-такой надобностью?! Жизнь-то – она одна. И быстротечна к тому же. Единожды даются человеку молодость и свобода, без-ценные годы студенческие, которых назад не вернёшь, зови их потом, не зови, которые многие выпускники до старости вспоминают.

А что на пенсии, к примеру, станет вспоминать он?! Пахоту и грязь без-просветную?! Загубленные молодые годы?! Мифические коровники?! – сдались бы они ему тысячу лет… Вон ведь вокруг благодать какая! какие изумительные места и пейзажи природные! Где и когда ещё такую первозданную красоту встретишь?… И лес вон у них под боком стоит и шумит всеми своими ветвями и кронами – да ещё какой лес! Сколько в нём орехов, грибов и малины! Бабы местные и девчата вёдрами это всё мимо них таскают, мешками, плетёными корзинами целыми. Останавливаются и показывают, порою, им изумительные лесные дары, сходить советуют в один голос, чтобы потом полакомиться на досуге. А какой тут “сходить”? когда? – если у них всего один выходной был по плану в отряде: в середине августа, на день строителя, – до которого ещё надо было дожить, не помереть на стройке…



Мысли такие страшные, в голове как мухи нудно жужжавшие, отбиравшие силы поболее и повернее работы самой и в душе молодой, необстрелянной, особенно сильно гадившие, как те же коровы в хлеву, – такие мысли посещали Андрея часто в первые в деревне дни. В первые две-три недели даже, когда до конца строительства и до отъезда было далеко-далеко, почти как до старости и до пенсии. А их полупустой объект всё ещё из траншей одних состоял и досок наваленных, и целых гор мусора. И коровником, что они к осени сдать обещали, там и не пахло совсем. Какой там! Там даже и стенами-то не пахло достаточно долго, даже фундаментом.

И кирпича у них аж до середины июля не было совсем, и с цементом вечно были проблемы – всё не хватало его, – и вообще было много-много разных проблем, и больших, и маленьких, удачное разрешение которых ему, новичку на стройке, представлялось очень и очень сомнительным… И спецовка грязная осточертела быстро, в которую по утрам жутко не хотелось влезать, а постирать которую некому было; и сапоги надоели кирзовые и портянки, портившие студентам ноги, которые стали гноиться, преть от жары и болеть.

Потом к сапогам приспособились кое-как: опытный командир научил молодых бойцов за ногами своими ухаживать, – приспособились и привыкли к работе скрепя сердце, подъёмам ранним, ежедневному пеклу и грязи. Но стройка всё равно утомляла, утомляли её серые будни, в которых поэзии и романтики было мало, да и переносились они с трудом.

И такое продолжалось до последнего дня по сути – такое ежедневное утомление и напряжение, и скрытая нервозность у всех, гасившаяся усилием воли. И последующие недели от первой в психологическом плане мало чем отличались: всё также хотелось забросить всё к чёртовой матери и без оглядки умчаться домой…




2


Но, несмотря ни на что, Андрей молодчиной был – изо всех сил крепился и как мог держался, простора думам паническим не давал, не позволял им, подлым, долго в сердце своём гнездиться и ковыряться, пессимизм и панику там разводить. Желание выстоять и обещанный коровникпостроить было гораздо сильнее в нём пессимизма, хандры и паники; устойчивее был и страх – оказаться слабым и некудышным, к жизни, к работе неприспособленным…



И Андрей с друзьями, зажав своё бунтующее естество в тиски, добровольно в робота превратившись, в живую клокочущую изнутри машину, – Андрей как проклятый всю первую неделю “пахал”, не подавал товарищам и бригадирам виду. Хотя и был бледен, угрюм, молчалив, до обеда вялый какой-то, не выспавшийся, не расторопный, Москву без конца вспоминавший во время работы, товарищей и родителей, что остались в Москве.

Ему мастер здорово тогда помогал поддержкой и словом добрым, советом. Да и бригадир плотников Кустов его хорошо опекал, когда Андрей оказался в его бригаде. И матушка ему письма почти ежедневно писала: «крепись, уговаривала, сынок, мы тебя очень и очень любим, гордимся с отцом тобой, таким самостоятельным и трудолюбивым, за тебя денно и нощно молимся». И отец тоже добавлял от себя пару слов в письме – простых и корявых часто, скупых и холодных на вид, в отличие от матушки, но крайне-важных и искренних, и духоподъёмных, главное, от всего его сердца идущих, от всей души, – которых он дома сыну не говорил никогда, которых почему-то стеснялся.

И Андрею становилось стыдно за свой пессимизм, своё ребяческое малодушие.

«Выстоять, надо непременно выстоять! к работе, стройке быстрей привыкать, быстрей становиться взрослым! – раз за разом, скрипя зубами, настойчиво внушал он себе, волю в кулак собирая. – Да – тяжело, да – муторно и очень при этом жарко! Всё оказалось сложнее гораздо и жёстче, чем представлялось в Москве: романтикой тут и не пахнет… Но обратной дороги нет: обратно мне путь заказан. Уеду – опозорюсь и перестану себя уважать. А потом и вовсе опущусь и сломаюсь – чувствую это… Поэтому надо держаться, первую, самую страшную неделю перетерпеть, как Володька Перепечин нам говорит. А там легче будет: когда мозоли все заживут и мышцы болеть перестанут… А там и суббота наступит, глядишь, – в субботу-то уж я расслаблюсь по полной программе…»



В субботу, которую он с таким нетерпением ждал вместе с другими парнями, у них в отряде по расписанию значился короткий день: до полудня они только работали. Потом студенты-строители в бане парились от души – до кровоподтёков кожных и одури, – отдыхали кто как хотел, на танцах танцевали до глубокой ночи, с девчонками миловались. А в воскресенье им командир за это выспаться всем давал – поднимал на час позже, – что существенно отражалось на самочувствии каждого вверенного ему бойца, что бойцов стройотряда лучше молока и мясных деликатесов поддерживало. Вот из-за бани, клуба и лишнего часа сна приехавшие на стройку студенты о субботе и грезили постоянно как о манне небесной или оставленной ими Москве – и молоденькие безусые москвичи, и повидавшие виды рабфаковцы. Мечтали попариться и забыться, потом поваляться на койке, вытянув ноги вперёд; потом по деревне преспокойненько походить погулять, с силами, с духом собраться…




3


Худо ли, бедно ли, превозмогая усталость критическую, всеохватную, недосыпание вперемешку с паникой и в кровавых мозолях боль, что ладони и пятки его водяными бляшками облепили, – но первой своей субботы Мальцев с трудом, но дождался и получил возможность, наконец, расслабиться и перевести дух, спину выпрямить и отдышаться. За неделю намучившийся смертельно, он инструменты в бытовку убрал по команде мастера, вернулся в лагерь и пообедал быстренько, в бане тесной помылся, которую командир перед тем протопил и которая за свою тесноту совсем ему не понравилась. И после бани он, чистенький и благоухающий, на конюшню сразу же побежал, что по соседству с их стройкой располагалась.

Дядя Ваня, единственный конюх в колхозе, в обязанности которого входило пасти-выгуливать лошадей и конюшню старую чистить, на работе перетруждался не сильно – всё больше возле приехавших москвичей отирался: «рот сидел разевал» – как про него деревенские говорили. Бывало, утречком раненько выгонит своих подопечных в поле, на скорую руку стреножив их, и прямиком на строящийся коровник мчится, просиживает там на корточках до обеда – за студентами пристально наблюдает, за их шумными трудовыми буднями, вызывавшими в нём интерес. Сам-то работать он не шибко любил – ни в колхозе, ни дома, – но за работниками, студентами теми же, как шолоховский дед Щукарь следил всегда с любопытством, с напряжённым вниманием даже. Не учил парней никогда, не подсказывал, инициативы не проявлял, а только сидел и смотрел, прищурившись, не дёргаясь и не вертясь, получая немалое удовольствие, видимо, от созерцания чужой работы…



Не воспользоваться таким подарком Андрей не мог: всю неделю желанного гостя обхаживал. «Возьми гвоздей, дядь Вань, пригодятся», – показывал он ему на только что вскрытые ящики, до верху гвоздями соткой заполненные, когда, к примеру, лотки под раствор мастерил или носилки, либо цементный сарай сколачивал, и когда никого из ребят поблизости не было. «Да на хрена они мне?» – с ухмылкою отвечал на это вечно небритый конюх. И было видно, чувствовалось по всему, что он не врёт, не кривляется, комедии не разыгрывает перед молодым москвичом, играя в этакого рубаху-парня. И гвозди ему действительно не нужны: не за наживою он на стройку припёрся, не за колхозным добром, а исключительно из-за одного интереса… «Ну тогда скобы возьми, – с другого конца пытался умаслить чумазого мужичка Мальцев. – Новые скобы-то, только вчера привезли. Ими любые брёвна стягивать можно, хоть тонкие, хоть толстые, хоть шпалы те же. Ценный в хозяйстве материал. Сгодится». «А скобы мне твои на хрена? – чтоб во дворе валялись и ржавели?» – следовал невозмутимый ответ, ставивший Мальцева в полный тупик и замешательство. Ему-то необходимо было как-то дядю Ваню “купить”, к себе его “привязать” крепко-накрепко: чтобы потом с лошадьми все два месяца не возникало проблем, и брать их в любое время можно было бы, как он о том в Москве у себя мечтал, когда в стройотряд собирался.

Но дядя Ваня бедным, но стойким на удивление оказался, без-сребреником редким: в сети расставленные не попадал и на приманки заманчивые не покупался. Он и вообще-то был мужиком удивительным, даже и сам по себе: этаким мечтательно-замкнутым чудаком-простаком, или шукшинским “чудиком”, равнодушным к жизни, богатству, достатку, карьере. А для деревенского жителя он и вовсе был уникум, феномен, редкий здесь обитатель. Деревенские-то – они люди захватистые и оборотистые в основной массе своей, все до единого – скопидомы, все – “плюшкины”. За ними только успевай смотри: чтобы не упёрли чего и у себя в сарае не спрятали до лучших времён, до потребы. И понять такую их запасливую психологию безусловно можно: у них супермаркетов и толкучек поблизости нет, строительных и хозяйственных рынков. Поэтому им за каждой мелочью, каждым гвоздём нужно собираться и в город ехать, ноги себе толочь, обивать магазинов пороги. Да и зарплата в колхозе смешная в сравнение с городской, мизерная. На неё особо не пошикуешь, не размахнёшься… Вот и приходится им вечно выгадывать и ловчить: жизнь их мелочными и запасливыми быть заставляет. Ротозеи и простодыры, как правило, с широкой душой в деревне не выживают.

А вот дядя Ваня был не такой, единственный “не такой” в Сыр-Липках. Лошадей утром в поле выгонит не спеша, придёт потом на объект тихонечко, сядет у кустика, кнут зажав между ног, и сидит на корточках молча полдня, на студентов без-страстно взирая. О чём он думал в такие минуты, святая душа, что в голове нечёсаной и немытой держал? – кто ж его знает, кто разберёт, кто в душу к нему заглянет. Разговорить его было крайне сложно, даже и пьяненького. Да и говорил он плохо и неохотно, когда иногда открывал рот: косноязычным ужасно был от природы, с безобразной свистяще-шепелявой дикцией. Вот и сидел и молчал как каменный, как глухонемой, – себя самого стеснялся, наверное, что таким недоделанным уродился…



Когда в два часа пополудни студенты устраивали перерыв, умывались и обедать готовились, он поднимался молча и так же молча шёл собирать “коняшек” – так он своих лошадок любовно всегда называл. Соберёт, отведёт их к пруду, где деревенские гуси с утками в изобилии плавали, попоит водицей тёплой, чтоб, значит, коняшки горлышки не застудили, и потом в конюшню гонит их всех. Хватит, мол, нагулялись, шабаш; мой, мол, рабочий день закончился.

Ну а потом он откуда-то мутный самогон доставал, непонятно как к нему попадавший, в “тяжёлые времена” – одеколон; и тут же залпом и опорожнял флакон, прямо так, без закуски; после чего падал пьяный в лошадиный помёт – тёплый, мягкий, пахучий… Если к ночи успевал протрезветь – домой возвращался, шатаясь и рыгая, и зловонный и ядрёный запах густо окрест себя источая. Не успевал – в конюшне оставался спать, рядом с любимыми коняшками, в “свежеиспечённую” четвероногим другом “лепёшку” обветренной мордой уткнувшись, как подушку тёплую её руками обняв. Лежит, бывало, красавчик, нежится, посапывает от удовольствия и что-то во сне бубнит…

А ведь дома у него скотина была – гуси и куры, овцы и свиньи те же, без которых в деревне никуда, – жена имелась какая-никакая, большой огород с садом. Но ему, соколу вольному, до всего этого дела не было совершенно: он только лошадками одними жил – и самим собою. На вечные упрёки и угрозы супруги – что перестанет-де его кормить, паразита, обстирывать, – он одно и то же всегда отвечал: «я без тебя наемся – подумаешь, угрожает! Тебе, отвечал, надо, ты и “паши”, а мне ничего не надо… Скажи спасибо ещё, – добавлял лениво, с неизменной брезгливостью в голосе и на лице, – что я тебя в жёны взял, дуру кривую, страшную, что в дом свой привёл хозяйкою и разрешаю здесь жить. А то бы до сей поры ты старой девой жила, с мамашей своей помешанной на пару бы “куковала”. Кому ты, кроме меня, нужна? – уродина!»

Жена, измучившись с таким муженьком, и все руки об него отбив, дармоеда, весь обтрепав язык до последней жилки, махнула на него рукой. Сама и копала всё в огороде, сажала и убирала потом; и скотину водила сама и кормила – а куда ей было деваться-то: надо! С голодухи иначе помрёшь, положишь зубы на полку… И даже и за зарплатою мужниной два раза в месяц в колхозное правление бегала, самолично деньги его получала – чтобы, значит, неудельный Ванюшка свою зарплату грошовую в два счёта не просадил и с носом её не оставил, с голою задницей. «С драной овцы хоть шерсти клок, – говорила обречённо кассирше, бумажки полученные в носовой платок заворачивая и платок тот под кофтой пряча, – хоть такая от него, чухонца чумазого, мне польза будет… Жрать-то он за стол садится, бездельник, когда протрезвеет, много может сожрать картошки и сала, хлеба того же. И портки ему какие-никакие нужны, те же трусы и рубашки. Не в Африке, чай, живём – голышом тут у нас не побегаешь»…



Таким вот интересным дядькой был деревенский конюх-пастух – мечтателем-идеалистом законченным, стопроцентным, или живущим в мiру монахом-отшельником, если чудаком-простофилей не сказать, чтобы не обижать человека. И “купить” его на гвозди и скобы не представлялось возможным: не покупался он на подобный хлам, категорически не покупался! Или, не продавался, как все, душу не продавал, – можно и так написать, и даже точнее и правильнее это будет… А пол-литра у Андрея, универсальной местной “волюты”, не было никогда: не дорос он ещё до подобных тонкостей, – как не было у него и денег… А на лошадках в субботу ох-как покататься хотелось: ведь столько было в деревне красивых молодых лошадей, которые завораживали Андрея природной мощью и статью и к себе упорно манили – куда больше и сильнее даже местных востроглазых девчат, до которых он не был охочий. Вот он и приставал к молчуну-конюху ежедневно: «дай, уговаривал его, покататься, не жмись; ты же мне, вспомни, в первый день обещал: тому и вьетнамец свидетель».

Но, такой сговорчивый и покладистый в пьяном виде, трезвый конюх, наоборот, полную противоположность собою являл: был сдержан, суров до крайности, на обещания и посулы скуп: уже не сулил никому золотые горы. А когда дело до лошадей доходило, которых он больше жизни любил, – то тут он и вовсе суровел и щетинился весь, нервничал не на шутку, а порою и злился и матерился. «Лошадки мои и так работают целыми днями как каторжные, телеги тяжёлые по деревне таскают из конца в конец с мешками, ящиками и бочками, – сквозь зубы бормотал холодно. – А ты их ещё под собою хочешь заставить скакать, совсем заморить их, бедных». «Да не заморю, дядь Вань, не заморю – не бойся! – упрашивал его Андрей. – Я буду бережно ездить, тихо, слово даю! буду жалеть их, кормить во время прогулок! Поляну лучшую тут у вас отыщу – и пущу пастись: пусть травки сочной вволю покушают, подкрепятся, пока я рядом ходить-гулять буду». «…Ну-у-у, не знаю, не знаю, посмотрим», – отговаривался трезвый конюх от Мальцева, как от мухи назойливой от него всю первую неделю отмахивался. И заметно было по его кислому и недовольному виду, что просьба такая странная крайне не нравится, неприятна ему, что он Андрею не доверяет…




4


Но Андрей в субботу на конюшню всё ж таки прибежал и стал уговаривать её хозяина уже конкретно. Напористо уговаривал, жарко: дай, дескать, лошадь, и всё тут; а иначе не уйду от тебя, не отстану…

«А ты ездить-то умеешь верхом? не свалишься? шею себе не сломаешь?» – прибег к последней уловке конюх, внимательно на молодого просителя посмотрев, в глаза его озорные, лукавые. «Конечно, умею, конечно! Ты чего спрашиваешь-то?! – решительно и без запинки соврал Мальцев, понимая прекрасно, что от ответа этого всё дело теперешнее зависит, как и давнишняя его мечта. -…Я же несколько лет, – горячо принялся он далее врать, – в конно-спортивной школе в Битцевском парке тренировался, на чистокровных рысаках там ездил, один – без тренера! Точно тебе говорю, не обманываю! Знаешь, как я там по аллеям гонял! – только в ушах свистело!…»



Делать было нечего. Пришлось дяде Ване морщиться и кряхтеть, материться сквозь зубы беззлобно, затылок недовольно чесать, – но лошадку всё же давать, предварительно молодому наезднику два условия жёстко поставив: чтобы, значит, в галоп её не гонять, как он это в школе конно-спортивной делал, и чтобы более двух часов верхом на ней не кататься, не перетруждать её.

Условия были безоговорочно приняты, стороны ударили по рукам. Светящийся счастьем москвич даже обнял тогда сырлипкинского мужика в сердцах и наобещал тому на будущее, если вдруг случай такой подвернётся, много всякого хорошего сделать, что недовольному конюху совсем и не нужно было, от чего он отмахнулся сразу же: да ну тебя, мол, совсем со своей пустой трескотнёй, надоел уже; езжай давай побыстрей, репей приставучий, с моих глаз долой, пока я не передумал…




5


Так вот и получил себе студент-Мальцев свою первую в жизни лошадь – старого полуслепого мерина по кличке Орлик со стёртыми до корней зубами, которого уже давно списали в колхозе, который свой век доживал. И катался он на Орлике часа три по окрестным полям, до ужина, пока ягодицы в кровь не стёр о его хребет костлявый. Седло-то дядя Ваня ему не дал, пожадничал старый лошадник; одну уздечку и выделил только. «Ты чего, парень, какое седло?! – замахал он руками решительно. – Оно тут у меня одно, единственное и парадное. Я сам его только по праздникам на коня надеваю. А так – берегу, на собственной заднице езжу».

Вот и Андрей три часа кряду на заднице ездил – шагом всё время, не егозил, потому как старого Орлика даже и на лёгкую рысь было тяжело разогнать: он и шагом-то шёл и спотыкался на каждой кочке… Но даже и так верховая езда возбуждала – сбылась давнишняя его мечта. Он – на лошади, он – в деревне. Вокруг него невиданной красоты места с лесами, полями и речкой Жереспеей – и никого совершенно рядом, ни единой живой души. Тишина и покой – как в Раю. Только он и природа – и Небесный Отец повсюду, Который внимательно за ним наблюдал, воистину по-Отцовски; Кто, наконец, праздник такой устроил ему, чудаку, с коим ничто не сравнится…

«Давай, Андрей! Давай, милый! Давай, мой родной! Живи и дыши полной грудью, блаженствуй, ликуй и радуйся как дитя! – ты заслужил подобное! – будто бы неслось отовсюду в уши чарующим небесным эхом. – Пей окрестную красоту всей душой, не останавливайся и не ленись, до одури ей наслаждайся! Когда и где ты такое ещё увидишь, подумай?! В переполненных городах, в твоей Москве, в частности, такой красоты давно уж нет: там её извели под корень лихие люди и про неё забыли…»



Он объехал в тот день, распевая песни, все поля ближайшие и пригорки. Слезал пару раз на землю – отдых коню давал, а сам ходил разминался, по сторонам с восторгом смотрел, в густой пахучей траве как в перине только что взбитой, раскинув руки, валялся, покуда Орлик без-страстно эту сочной траву жевал сточенными зубами, пока набивал травою свой провислый дряблый живот… В лагерь вернулся к семи часам счастливый необычайно и гордый (ещё бы: с коня не упал ни разу, ездил очень даже уверенно), поужинал вместе со всеми и стал после этого в клуб собираться с приятелями, где танцы начинались в восемь – главное развлечение для приехавших в колхоз москвичей. Да и для местных девушек – тоже.

Вьетнамца Чунга в общежитии уже не было: тот в клуб раньше всех убежал, чтобы кино там ещё успеть посмотреть без-платное, которое для колхозников летом два раза в неделю крутили, в субботу и в среду. Андрей заранее про это знал: Чунг ему сообщил про кино ещё днём в столовой, – поэтому-то дружка своего нового, стройотрядовского, не искал, со всеми настраивался идти, в общей куче…




6


На танцы бойцы ССО “VITA” отправились в начале девятого вечера. Пошли всем составом на этот раз, включая сюда и командира с мастером, что бывало у них не всегда. Не часто предельно-занятые Перепечин с Шитовым по танцулькам и клубам шатались из-за нехватки времени – и из-за начальственного статуса своего, который им многого не дозволял, что было дозволено и приемлемо для подчинённых. Оба, к тому же, были женатыми, и верность супружескую блюли, на сторону в открытую не ходили.

Но тут суббота первая выпала, первый укороченный день, отдых законный, заслуженный. И никаких ещё важных дел впереди, перебоев с поставками, задержек, ругани и авралов, нарядов строительных, расценок и номенклатур, трудов бумажных, ответственных, переговоров с Фицюлиным и прорабами… Так что гуляй пока, веселись – пока работа и ситуация позволяли. Они ведь в сущности молодыми были по возрасту, Перепечин с Шитовым, и ничто человеческое им не было чуждо; наоборот – интересовало и волновало обоих. Хотя, повторим, они не опускались до грязи и пошлых развратных сцен с оголодавшими деревенскими дурочками, чем порою грешили некоторые студенты. Никаких скандалов со сплетнями, шумных любовных хвостов и беременностей случайных ни за одним из них не тянулось…



Итак, на танцы пошли всем отрядом, и дошли до клуба, переговариваясь, за десять-пятнадцать минут – все чистенькие, свеженькие, отдохнувшие, все в новеньких куртках своих, особенно местных девчат привлекавших. А в клубе ещё кино продолжало идти – индийское, длинное, душещипательное, – с песнями звонкими, непременной стрельбой под конец, слезами и кровью любимых. И надо было, хочешь, не хочешь, а окончания ждать, пока там бабы-доярки и скотницы настрадаются и наплачутся, на улицу нехотя выйдут, молодёжи место освободят для топтаний под музыку, шушуканий и обниманий.

Студенты, всё это предвидевшие, ещё и в прошлом году натыкавшиеся на такие накладки не раз и потому и в клуб не спешившие, расселись дружно на близлежащей поляне неподалёку от входа, стали балагурить от скуки, курить… Ну и пришедших на танцы девушек обсуждать, разумеется, что у клуба плотной толпой стояли, потому что задолго до них пришли…



Затерявшийся в общей массе Андрей, в гуще товарищей молодых усевшийся, тоже начал тогда по сторонам с любопытством смотреть, девчонок вместе со всеми украдкой разглядывать, которых он, боец-первогодок, ещё и не видел ни разу, не знал, ни с одной из которых прежде дружен-знаком не был. И как только он на них посмотрел, взглядом стыдливым, быстрым всех их разом окинул, – он в середине их группы светловолосую и ладно-скроенную красавицу увидал, с трёх сторон расфуфыренными подружками окружённую.

Он увидел её – и вздрогнул, машинально голову в плечи вобрал, неожиданно чего-то вдруг испугавшись; замер, побледнел и напрягся, истому сладкую внутри ощутив вперемешку со спазмами, вслед за которыми больно, но сладко, опять-таки, заныло-затрепетало сердце. Перед ним, очарованным, будто бы вспыхнуло что-то ярко-преярко – перед глазами его прищуренными, в сознании, – Лик Божественный будто бы проявился самым чудеснейшим образом среди мрака, обыденности и суеты, правду Жизни ему приоткрывший на миг, её смысл великий и назначение.

Потрясённого и опешившего Андрея, внезапным видением очарованного, окутали лёгкая дрожь и смятение, и незабываемый души полёт, первый – и оттого, может быть, самый острый, самый запоминающийся, – когда он в толпу красавиц местных, робея, вторично стыдливо взглянул и одну-единственную там увидел. Приметил светловолосую девушку, понимай, которая так поразила его стремительно и, одновременно, околдовала, что он надолго замер, затрепетавший, и во внимание весь обратился, в безграничное удивление и волнение, и какой-то щенячий детский восторг. Он невольно залюбовался ею, зардевшийся, умилённо и жадно на неё засмотрелся; а засмотревшись, переменился в лице, покрываясь краской волнения и стыда, чего с ним отродясь не было. Не испытывал он ранее никогда к противоположному полу подобных радужных сердечных чувств, что по остроте, накалу и качеству напоминали опасное стояние над обрывом.

И головкой девушки он залюбовался невольно, пышной шапкой вьющихся пшеничного цвета волос, пушистых и лёгких не смотря на обилие, девственно-мягких, девственно-чистых, что по плечам и лицу её разметались вольно, ласкали ей плечи и грудь; залюбовался глазами огромными – в пол-лица! – через которые смотрела на мир её белокрылая голубка-душа, и в которые даже и издали, так показалось, страшно было заглядывать без определённого навыка и привычки. Потому что запросто можно б было погибнуть в них молодому-то пареньку – исчезнуть, дух испустить, утонуть. Глубокими, жуткими были глаза – как колодцы; повадка в них чувствовалась, характер, настойчивость, огромная сила внутренняя и воля.

А ещё подмечал Андрей, следя за своей избранницей неотступно, что она как будто чужая была в толпе или случайно знакомая, и с окружавшими её подругами, хоть и стояла в центре, общалась мало и неохотно, что больше за парнями московскими наблюдала искоса, хотя и скрывала это, пыталась скрыть… Но по тому, как играл румянец на её щеках и поминутно вздрагивали и расширялись ноздри на маленьком милом носике, как нервно теребили пальцы сорванный на дороге цветок, – по всем этим косвенным признакам можно было с уверенностью заключить, что она волнуется и не слушает, мимо ушей пропускает надоедливую болтовню. И только сердечко своё трепещущее стоит и слушает: что сегодня подскажет и посоветует оно ей, на кого из парней укажет – и укажет ли…




7


Минут через двадцать фильм, наконец, закончился, и распахнулась входная дверь. Пожилые колхозницы, наплакавшись вволю, настрадавшись над страстями восточными, долгоиграющими, чередою пошли из клуба, на улице глаза вытирая платками, рукавами кофт шерстяных. И тогда, им на смену, туда повалили их детки. Пошла и избранница Мальцева в окружении подруг, спиною к парням повернувшаяся.

Поднялся и пошёл следом за ней и Андрей с друзьями, получивший прекрасную для себя возможность ту девушку уже всю разглядеть – и сбоку, и сзади, что очень важно! – полное впечатление о ней составить, не совсем понимая ещё для чего… И удивительное дело – с ним такое впервые в жизни, опять-таки, происходило, – чтобы даже и после этого, после такого придирчивого заинтересованного осмотра, всё ему понравилось и полюбилось в ней, пуще прежнего зацепило и взволновало. И при этом не оттолкнуло ничем – вот ведь дела так дела! – не покоробило и не поморщило. Удивительный, невероятный, единственный случай из его личной небогатой практики! Можно даже сказать – диковинный!

Такого с ним и в Москве ещё не случалось ни разу! – в Москве! А уж стольких красавиц гордых и записных он там через свои прищуренные глаза пропустил и стольким неудовлетворительные оценки в итоге выставил: то у них ножки были не те, кривенькие и тоненькие, то спины сутулые и плечи набок заваливаются; то попки худы или, наоборот, толстоваты, а то и походки косолапо-корявые, как у гусынь, что на них и смотреть было больно и тошно… А тут – нет, тут всё было соразмерно и гармонично в плане внешнего вида и форм, почти идеально. И первый его восторг поэтому не проходил. Не проходило, а только усиливалось и возбуждение.

И рост её ему очень понравился, чуть ниже среднего; и походка ровная и спокойная, твёрдый шаг; и ровные, почти эталонные ножки. А фигурка какая ладненькая и плотненькая была: не толстая, как у других, и не худая – нормальная. Как в норме у этой девушки было всё – изящно, правильно и грациозно. Во всём благородство и порода чувствовались, в отличие от её нескладных подруг, которые красоту её только усиливали и выделяли.

«Она не деревенская жительница – это точно! – с восторгом думал Андрей, шедший за нею следом. – Наверное, в гости к кому-то приехала – отдохнуть…»



С такою догадкой и переизбытком чувств, шальной, возбуждённый, светящийся, он и зашёл тогда в местный клуб вместе с приятелями и был поражён, переступив порог, его размерами внутренними: длиной, шириной, высотой. Снаружи-то клуб казался большой избой, впечатление производил жалкое, если убогое не сказать. А изнутри, как ни странно, он был в полном порядке и вполне приличных размеров. Он будто раздвинулся в длину и вширь специально для танцев и был способен вместить, даже и на беглый прикид, не один десяток народу. И сцена в клубе была, и кулисы, и даже два выхода запасных выделялись на противоположной стенке. Лампы вот только тусклыми были, были низкими потолки – немного давили и угнетали Мальцева после четырёхметровых московских его потолков. Зато танцевать или кино смотреть они не мешали ни сколько…

Зашедший внутрь в общей массе, Андрей вначале растерялся даже от той сутолоки, что творилась тут, от обилия молодёжи, духоты, суеты. И растеряться было не мудрено: первый раз он пришёл на танцы, если выпускной бал не считать, с которого он ушёл очень быстро. А так ни в школе, ни в институте, ни дома он на подобные сборища не ходил – ему требовалось время на адаптацию.

И пока он рассматривал всё, привыкал, пока в окружающую обстановку вживался, товарищи его разбежались по разным местам, и он остался в дверях один и не знал совершенно, что делать ему, куда встать, к кому из ребят прицепиться. Растерянный, он только успел заметить, как поразившая его на улице девушка с подругами к сцене пошла, что слева от входа располагалась, остановилась у середины сцены, развернулась к залу лицом, после чего терпеливо ждать принялась, когда деревенские парни просмотровые кресла к стенам сдвинут, площадку для танцев освободят, музыку потом включат.

Кое-кто из наиболее резвых студентов бросился местным парням помогать, другие магнитофоном занялись на сцене, третьи, самые хитренькие, к девушкам стали пристраиваться и знакомиться, ещё до танцев их меж собой разбирать. Командир же с мастером и бригадирами у сцены важно остановились, у ближнего её конца, на всё происходящее с ухмылкой посматривая, контролируя всё и тут. И только застывший на входе Андрей, предельно сконфуженный и оробевший, без приятелей по отряду оставшийся, как-то вдруг сразу сник один, побледнел, разнервничался и разволновался, понимая прекрасно, что нужно что-то предпринимать и побыстрей уходить от дверей, что впечатление он производит жалкое.

От одиночества он принялся головой по сторонам вертеть, угол себе искать укромный, где можно было бы незаметно встать, от глаз посторонних спрятаться. И как только он направо голову повернул и взглядом испуганным, диким до противоположной от сцены стены добрался, – он вьетнамца Чунга увидел там, что возле кинопроектора с какой-то темноволосой женщиной стоял и оживлённо о чём-то беседовал, хохотал даже.

Чунг его тоже заметил, в дверях истуканом застывшего, рукою ему помахал, к себе настойчиво подзывая. Обрадованный зову Андрей, с которого как гора с плеч свалилась, скорым шагом пошёл к нему, неубранные стулья по дороге сбивая…

– Елена Васильевна, познакомьтесь, это Мальцев Андрей, лучший мой друг в отряде, – на ломаном русском обратился вьетнамец к своей собеседнице, невысокой приятной женщине средних лет, скромно, но опрятно одетой и на колхозницу совсем не похожей по виду, когда Мальцев вплотную приблизился к ним и робко остановился рядом. – Мы с ним здесь в общежитии на соседних койках спим, вместе и работаем и отдыхаем.

– Здравствуйте, – поздоровался Мальцев поспешно и также поспешно представился, уже сам. – Андрей.

– Очень приятно, Андрей, добрый вечер. Меня Еленой Васильевной зовут, как вы уже слышали, – улыбнулась женщина мило и просто, на подошедшего парня внимательно посмотрев, дольше положенного взглядом на нём задерживаясь, вспоминая будто бы, видела она его раньше, нет. -…Вы первый раз к нам приехали? – спросила его, чуть подумав. – Я по прошлому году Вас что-то не припоминаю.

– Первый, да, – последовал быстрый ответ. – В прошлом году я вступительные экзамены только ещё сдавал, в Москве пропадал всё лето, и помнить Вы меня не можете.

– Вы, стало быть, первокурсник бывший, – понимающе закивала головой женщина. – А теперь на второй курс перешли.

– Да, перешёл. Сессию сдал в июне и автоматически второкурсником стал, как и все, как и положено в институтах.

– Не успели от экзаменов отдохнуть, значит, – и сразу сюда к нам – на стройку. Не тяжело? – без отдыха-то.

– Нормально. Отдохнём под старость, когда на пенсию выйдем, – отчего-то вдруг решил сбалагурить Мальцев с незнакомой ему местной дамой, бравым москвичом себя показать. – А пока молодые и крепкие – работать надо: страну обустраивать, из нищеты, из убогости её, родимую, поднимать. Спать и дурака валять некогда.

Ничего не сказала на это Елена Васильевна – только улыбнулась задумчиво, добро, устало чуть-чуть. Но по лицу её просиявшему и разгладившемуся было видно, что ей понравился такой удалой ответ, как понравился, по-видимому, и сам отвечавший…




8


Но Андрей настроения женщины не заметил, мимо ушей и внимания пропустил. Потому что уже отвернулся от неё и от Чунга – золотоволосую красавицу глазами искать принялся, которая на улице так его поразила, которая не выходила из головы, каруселью праздничной кружила голову. Нашёл её, сердцем вспыхнул опять, пуще прежнего от её красоты загорелся, что в тесном и тёмном клубе даже ярче чем на улице проявлялась, светилом небесным не затенённая, сама на время будто бы светилом став… Девушка по-прежнему стояла у сцены, плотно товарками окружённая, поясок теребила на платье и по сторонам посматривала тайком, танцев ждала со всеми вместе – всё такая же пышная, яркая, благоухающая, счастье излучающая окрест, надежду, здоровье, молодость. С ума можно было сойти от неё, право-слово, “умереть и не встать”. В особенности, это таких необстрелянных и не целованных пареньков, как Мальцев, касалось, ещё не растративших силы чувств, которые в нём, как молодое вино, только ещё бродили.

Андрей и сошёл – и такое чудачество в клубе устроил, такой водевиль, которого при всём желании растолковать и объяснить не смог бы, спроси его кто о том после танцев; что стало откровением и для него самого, чего он в себе не знал, не подозревал даже…



А произошло тогда вот что: опишем это подробно по мере сил. Итак, как только было расчищено место от стульев, и парни на сцене с магнитофоном сладили, наконец, на полную мощность включили его, звонкой музыкой клуб наполнив – вальсом Доги из кинофильма “Мой ласковый и нежный зверь”, как помнится, очень модным и популярным тогда, – в этот-то момент наш околдованный незнакомкой герой вдруг сорвался с места, про Чунга и Елену Васильевну позабыв, что было с его стороны не вежливо, без-тактно даже, и пулей понёсся к сцене, никого не видя перед собой, только одну красавицу ясноглазую и пышноволосую видя.

«Успеть бы, успеть бы только первому её пригласить! – было единственное, о чём он думал-переживал на бегу, о чём мечтал неистово. – Не опередили бы!»

Опередить его не успел никто: бегал и ходил он тогда очень быстро. Первым к девушке подскочил, удивление со всех сторон вызывая, первым ей предложил тур вальса. «Разрешите Вас пригласить», – произнёс решительно, твёрдо, при этом и сам поражаясь себе, самоуверенности своей и нахальству, себя совсем перестав контролировать.

Его визави вспыхнула краской смущения, краше прежнего став – румяней, милей и желанней, – обожгла его взглядом пристальным, оценивающим, от которого у Андрея мурашки пошли по спине. На его лице она задержалась чуть дольше положенного, при этом вероятно жалея, что в клубе было темно и рассмотреть как следует лицо партнёра не представлялось возможным; после чего потупилась и задумалась на секунду, на подружек притихших мельком взглянула, словно совета у них ища, одобрения или подсказки. Потом опять на Андрея перевела взгляд, будто бы в душу ему заглянуть стараясь и попутно решить главнейший для себя вопрос: надо ли соглашаться? – не надо? её ли то был кавалер? – не её? и есть ли он тут вообще – её единственный, её ненаглядный?

Быстро решить такое она, естественно, не смогла, петушком подскочившего парня по достоинству в полумраке не оценила, как следует не разглядела даже: он для неё в тот момент словно откуда-то с неба упал или, наоборот, из-под земли появился…



Товарки же её, меж тем, торопливо расступились с улыбками, дорогу ей расчищая для танца и как бы подбадривая её и подзадоривая одновременно: давай, дескать, иди, подруга, коли тебя так страстно, так напористо приглашают, коли сломя голову бегают к тебе через зал. Такая лихая прыть – она дорогого стоит… И она, ещё раз потупившись, с духом будто бы собираясь, с силой, осторожно шагнула вперёд и на центр клуба этакой павой пошла под перешёптывания и ухмылки, под удивлённые возгласы со всех сторон – и мужские и женские одновременно, и добрые, обнадёживающие, и язвительные.

Вышла, остановилась, к Андрею повернулась лицом, что неотступно шёл за ней следом, пронзила взглядом его насквозь будто бы шильцем тонким. И вслед за этим руки ему положила на плечи, тяжёлые, пухленькие, горячие как утюжки; и в другой раз при этом подумала будто бы: мой ли? не мой ли? правильно ли я поступаю сейчас, дурёха?

От прикосновений тех Андрей ошалел окончательно, от жара и тяжести женских дурманивших разум рук, что на грудь и плечи ему легли и впервые о себе заявили. До этого-то он девушек не знал совсем: в отношениях с противоположным полом был совершенным ягнёнком… А тут ещё и роскошные волосы девушки, что озорно опутали его со всех сторон паутинкой шёлковой, духи её терпкие, упругий стан, такой же горячий и тяжёлый как руки! Всё это было так ново и остро, и сладко до одури, так действовало на нервы и психику возбуждающе, на природное его естество! – что впору было ему, очумевшему, криком кричать на весь клуб, взрываться и начинать ломать и крушить всё вокруг, молодую дурь из себя выпуская!…



Встав как положено и чуть прижавшись друг к другу, они закружились в танце на зависть всем, другим указывая дорогу, давая хороший пример. И через минуту десятки пар уже заполнили “пятачок” перед сценой: молодёжный бал начался. Мальцева с его партнёршей затёрли быстро, окружили со всех сторон танцующие парни с девушками. И они оказались в плотном живом кольце, отчего им обоим чуть легче стало: они уже не так бросались в глаза, были не столь приметны…

И на середине вальса растревоженный и разгорячённый, вокруг себя не видящий никого Андрей, пользуясь ситуацией подходящей, вдруг нагнулся и в самое ухо партнёрше своей шепнул, в волосах её путаясь и утопая:

– Вас как зовут, скажите пожалуйста?

Девушка вздрогнула, напряглась, чуть-чуть отпрянула от Андрея, в третий раз за какие-то пару-тройку минут на него удивлённо взглянула, пытаясь будто бы решить для себя уже окончательно и без-поворотно: нужен ли ей этот шустрый москвич? стоит знакомиться с ним, называть своё имя?… После чего, через длинную паузу, произнесла заветное слово: “Наташа”, – которое Мальцев до этого слышал уже сотни раз, но которое в клубе услышал будто впервые. Оно вещим сделалось для него, а может и судьбоносным.

– Очень приятно. А меня Андреем зовут, – утопая в её волосах, зашептал он ей быстро-быстро, на кураже, одновременно беря её правую руку, что у него на груди лежала, в свою ладонь, пальцы её нежно сжимая… И потом, слыша, что танец кончается и скоро расставаться придётся, разбегаться по разным углам, он вдруг выговорил совсем уж крамольное и неприличное, голову от музыки и от танца окончательно потеряв. – Наташ, а давайте с Вами уйдём отсюда. По деревне погуляем пойдём, воздухом свежим подышим. А то тут тесно и душно у вас, и шумно очень: мне так тут не нравится.

– Нет, я не хочу уходить, – решительный ответ последовал, после чего партнёрша Мальцева руку свою из его пожатий освободила и положила её ему обратно на грудь: так, дескать, лучше, правильней и спокойней будет.

– Почему? – спросил Андрей тихо, бледнея и холодея, в чувства прежние приходя, нормальные, до-куражные.

– Мне сегодня потанцевать хочется: я только пришла.

– …Ну хорошо, а в следующую субботу погуляем с Вами?

–…Не знаю… Посмотрим, – ответила Наташа неласково, пристальным взглядом сопровождая ответ, столько воли, ума, благородной выдержки излучавшим, чистоты, доброты, красоты…




9


Когда первый субботний тур вальса подошёл к концу, и музыка в клубе стихла, минутной паузой обернувшись, а пары танцующих парней и девчат стали стремительно распадаться, чтобы через минуту-другую опять сойтись и закружиться в танце, в этот момент расстроенный и на глазах как-то сразу сникший и сдувшийся Андрей, прежнего куража и внутренней силы лишившийся, душевного задора и праздника, – Андрей, кисло поблагодарив партнёршу, на прежнее место её отвёл, попрощался быстро, ни на кого не глядя, развернулся и вышел из клуба вон, красный, распухший, жалкий. Оставаться на вечере после случившегося, после отказа фактического, было ему тяжело. Он не знал, не ведал совсем, как переносить отказы; и как дальше с понравившейся девушкой себя вести, которая тебя отвергла… Поэтому ему легче и лучше было уйти – с глаз долой. Он и ушёл с позором.

На улице он свежего воздуха жадно глотнул, тряхнул головой с досады. После чего скорым шагом направился в школу, назад не оглянувшись ни разу, и долго ещё слышал позади себя, как веселится-танцует переполненный молодёжью клуб, разудалой музыкой разражаясь.

Всю дорогу до лагеря он только и делал, что нервно хмыкал себе под нос, губы кривил досадливо, над собой от души потешался – и удивлялся сам над собой, над сотворённым в клубе чудачеством. Состояние его в тот момент описать было сложно, как сложно описать, к примеру, изодранную в клочья книгу или вдребезги разбитый кувшин, от которых остались клочки ненужные и черепки – утиль, одним словом, мусор. И только-то… Чего тут описывать и говорить? – тут молчать и печалиться надобно…



До школы он дошёл быстро, минут за семь, разделся, улёгся в кровать, с головой одеялом укутываясь как больной – то ли душевно, то ли телесно. Потом одеяло скинул решительно, огнём изнутри горя, на спину нервно перевернулся, огненный, в потолок стеклянными глазами уставился. И при этом продолжал хмыкать, кривиться и морщиться – поражаться себе, своей безалаберности и неудельности…




10


Всю следующую неделю после того злополучного и, одновременно, счастливого вечера Андрей о встреченной в клубе девушке настойчиво и напряжённо думал, о Наташе, увидеть которую ещё разок ему очень хотелось – чтобы получше её рассмотреть и опять порадоваться-полюбоваться ею, пусть даже и со стороны, как он это в первую субботу делал. Уже одного этого ему, юнцу, было б вполне достаточно. Он был бы и этому несказанно рад, и за это сказал бы спасибо… А лучше бы, безусловно, – потанцевать с ней, прижать её к себе покрепче и жар её тела снова почувствовать, запах щёк и волос: так сильно она его за душу зацепила, зараза этакая, запалила душу огнём, который гаснуть не собирался!

Но как это сделать? И надо ли? И получится ли?… Бог весть!… Ему и страшно, и одновременно стыдно было от мысли, что она опять его отошьёт – при товарищах-то. И уходить придётся с позором при всех, ночью опять плохо спать; а потом ходить по объекту и мучиться, чёрными мыслями себя изводить, дурацкими переживаниями. Это вместо того, чтоб работать и строить, прямым своим делом заниматься то есть, а вечером отдыхать.

Вот он и силился и не мог понять, всю свою голову сломал проклятым вопросом: отказала она ему окончательно, без всяких шансов и надежд на будущее?… или как? Сильно обиделась за то дурацкое приглашение пойти погулять? – или не обиделась всё же, а хотела действительно потанцевать? – что было с её стороны делом естественным и законным. И он напрасно фыркнул поэтому, напрасно ушёл? Получится у него с ней что-то в следующий раз? – или про это даже и думать не надо, а лучше выкинуть блажь такую из головы? Стоит ли ему, самое-то главное, дальше с ней амурничать продолжать? на что-то положительное для себя рассчитывать? потворствовать чувствам внезапно возникшим, инстинктам дурацким, страстям? Может, лучше подавить их усилием воли – и всё, конец внезапному наваждению? Чем хорошим может закончиться этот стихийный сельский роман, который ему был сто лет не нужен, который в планы его не входил? Наоборот, на стройке был лишней обузой и головной болью.

Вспоминая прошедший вечер до мелочей, восстанавливая его в памяти раз за разом, он только диву давался и поражался тому, как вёл себя там развязно, дерзко до неприличия и непредсказуемо; поражался и одновременно пытался понять: какая муха его укусила?! Ведь скажи ему кто ещё в пятницу, например, что он может к девушке незнакомой запросто подойти, запросто её пригласить на танец, имя её во время танца спросить, позвать погулять по деревне – это с девчонкой-то! – он бы тому потешнику-балаболу рассмеялся прямо в лицо и обидным словом его обозвал. Может быть, даже и матерным. А всё потому, что девушки для него были существами особенными всегда, диковинными и запретными, если сказать точнее. Он сторонился, боялся их как огня – и в школе все десять лет, и потом в институте.

У него и друзья все были такие – пугливые и абсолютно дикие, – весь двор у них был такой: строго на мужскую и женскую часть поделённый. Девушки развлекались и гуляли отдельно – своими компаниями, своими играми; парни, соответственно, тоже. И попыток сблизиться, соединиться из них не делал никто. Всё это тут же высмеивалось грубо и достаточно жестоко порой, подвергалось обструкции и остракизму. Парень, что с девушкой ходить и слюнявиться начинал, шуры-муры крутить по подъездам, любовный роман заводить, становился изгоем сразу же, пропащим слюнтяем-бабником, тряпкой – не мужиком! А это было у них во дворе самой обидной, самой презираемой и гибельной кличкой – “баба”! – от которой уже не спасало потом ничто, никакие подлизывания и заискивания, никакие подарки. На таком авторитеты дворовые ставили жирный крест, и его как котёнка паршивого ото всюду гнали, третировали безбожно и задирали, а часто могли и вовсе поколотить, когда появлялась такая возможность. Такому надо было или съезжать со двора, на новое переезжать место жительства, или же жениться быстрей и с молодой женой сидеть и вдвоём развлекаться на кухне – во двор лишний раз не выходить, не показывать носа. Иного выхода у него, женолюбца-лизунчика, не было.

Такие порядки строгие, пуританские, заведены были у них во дворе давно. Были и люди, которые за ними строго следили: местная мафия так называемая. В доме Мальцева, например, модно было быть суровым холостяком среди молодёжи, “волком-одиночкою”. И многие взрослые обалдуи, что с Андреем в футбол и хоккей играли, в домино и карты, холостыми ходили до тридцати и более лет, в женоненавистниках суровых числились – не в сладострастниках. Они судили о женщинах подчёркнуто грязно и грубо, как о врагах. И свою грубость ту неизменную возводили в культ, в достоинство личное, в подвиг даже. Паренькам желторотым, соседям по дому и улице, как догму священную, самую главную, грубость и хамство к “бабам” втолковывали ежедневно и ежечасно, как гвозди вбивали в мозг – будто бы их самих и не женщина-мать родила, а хохлатая наседка в крапиве высидела.

«Курица – не птица, баба – не человек; баба – это самое ушлое на свете животное, – ухмыляясь, пиво посасывая из бутылки, внушали они своим корешкам-малолеткам, когда вечерами во дворе поболтать собирались или когда после футбола купаться шли. – А для настоящего мужика, учтите и запомните это, орлы, баба и вовсе смерть, или стихийное бедствие. Попробуй только свяжись с нею, телесными прелестями её увлекись, купись на них по молодости и по дурости. Всё – пропадёшь задарма, паря, конец будет твоей вольной и счастливой жизни. Удовольствия поимеешь на грош, на полчаса по времени, а хлопот потом не оберёшься: всю душу из тебя за те удовольствия мнимые вытянет, кошка драная, мегера, похотливая сучка. Сядет на шею нагло и будет всю жизнь помыкать, деньги и силы вытягивать. Уж сколько таких случаев и примеров в истории было, сколько лихих мужичков пострадало от них, от их проклятого бабьего племени. Стелют-то они все мягко, стервы двуличные, – да спать потом жёстко бывает. Факт!… Короче, за версту их обходите, парни, за десять вёрст, – обращались они под конец назидательно к разинувшим рот пацанам, что с замиранием сердца смотрели своим великовозрастным витиям в рот, байки их сладкоголосые запоминали-слушали. – Ничего хорошего вам бабы не принесут: это веками проверено…»



В таком вот духе и под суровую диктовку такую Андрей и воспитывался всегда, с малолетства впитывал-поглощал подобную нелицеприятную науку жизни. И потому гулявших с девчонками под руку пареньков неизменно высмеивал-презирал, слабыми их считал, мягкотелыми, державшимися за бабью юбку.

На это накладывались, плюс ко всему, и не буйный его темперамент и физиология, инстинкт основной – крайне вялый, аж до последнего курса МАИ ещё дремавший сладким ребяческим сном. Не испытывал он потребности в противоположном поле, в общении, дружбе с ним, в половом контакте, тем паче; наоборот – одну только неприязнь с малых лет испытывал, граничившую с презрением. Дружбу с девушками он считал дикостью, неким пороком, ущербностью даже, что оскорбляли мужское достоинство более всего на свете, слабили крепость и силу духа, задевали мужскую честь.

Оттого-то и грубость его напускная, всегдашняя и подчёркнутая происходила, что геройством, повторимся, почиталась у них во дворе, чуть ли ни главным признаком мужественности и брутальности…



И вдруг, всегда презиравший девчонок до глубины души и против целомудренной заповеди не погрешивший ни разу, даже и мысленно ни разу не изменивший ей, он вдруг учудил такое! Прилюдно, можно сказать, обабился, добровольно сам себя опустил, выйдя на танец самостоятельно. Их не писанный дворовый кодекс чести этим действом нарушил, негласный мужской устав взаимопомощи, верности, дружбы попрал, добровольно, по сути, тот устав растоптал и предал. Почему?! зачем?! ради какой-такой цели?! Ради всё той же “презренной бабы”! Только-то и всего!

Непостижимо! необъяснимо! чудно! чудно ему было его сумасшедшее и алогичное поведение!…




11


За такими мыслями, переживаниями и треволнениями, запредельными для молодой души, и пролетела для Мальцева вторая по счёту неделя, самая трудная и утомительная на стройке. Но все думы его деревенские, нешуточные, пламенные как солнечные лучи, не о работе уже были, нет, – а исключительно и только о ней одной, неприступной красавице Наташе. Нужна ли она ему? – строил и думал он, – и для чего нужна? Обидел ли он её прошлый раз? хоть немножко запомнился ли? И, наконец, с кем она танцевала после его ухода? и часто ли? Появился ли на танцах у неё ухажёр?

Всю неделю он изо всех сил пытался уговорить-убедить себя, топором остервенело махая или жирные хлебая щи, либо зубы перед сном начищая до блеска, что правильно сделал он что ушёл, что не нужна, вредна ему вся эта морока амурная, канитель, клубная свистопляска. Не дорос он ещё до любви: глуп ещё очень и зелен. Он прикидывал-взвешивал скудным своим умом, сколько у них работало в отряде парней. И какие то были парни! Красавцы писаные, орлы, что были и взрослее его, куда больше развитее как мужики и достойнее! Наташе, преследуй она подобную цель, было из кого выбирать, пока он в школе на койке, раздосадованный, валялся. Было с кем веселиться, гулять, с кем, при желании, невеститься-женихаться.

«Она и выбрала себе, небось, – думал он расстроено и обречённо. – И пусть будет счастлива, значит, пусть. Пусть гуляет, милуется, выходит замуж потом; пусть суженым своим гордится…»

Но как только он доходил до такого прогноза, или предчувствия неутешительного: что не видать ему больше девушки как своих ушей, и она его с неизбежностью должна предпочесть другому, куда более её красоты достойному; и что надо смириться, поэтому, и не роптать, принимать всё как должное и естественное; как сладкий сон, например, который пришёл и ушёл, и почти сразу же и забылся; и ждать от которого глупо чего-то, каких-то важных и судьбоносных для себя перемен, – так вот на Андрея после таких заключений панических вдруг такая накатывала тоска, такая захлёстывала обида жгучая и глубокая, что все его прежние утешения и увещевания, весь волевой настрой летели коту под хвост. Они какими-то пошлыми и упадническими становились внутри, в клокочущем сердце его, а порою и вовсе невыносимыми.

«Неужели же так и кончится всё у нас, ещё и не начавшись даже? – как ребёнок капризный думал он, чуть не плача, работу, трапезу останавливая, прерывая полуночный сон. – И неужели ж Наташу я не увижу больше?… Жалко это, обидно до слёз! Когда и где я другую такую девушку ещё встречу?…»



В субботу, вторую по счёту, закончив работу в полдень и помывшись в бане опять, наскоро пообедав, он уехал в поле верхом на лошади и катался почти до ужина, до шести часов. После чего в лагерь поспешно вернулся и стал усердно к танцам готовиться, жутко при этом нервничая отчего-то, отвечая приятелям невпопад. Катаясь, для себя решил так, что пойдёт сегодня на танцы последним, переждав предварительно, чтобы все в клуб зашли и танцевать там начали. А он потом, незаметно подойдя к клубу, посмотрит в окошко, проверит: пришла ли туда Наташа? и есть ли у неё ухажёр?… Если есть, если ей уже понравился кто-то, кто крутится рядом и развлекает её, счастливую, веселит, – значит делать там ему и надеяться уже будет не на что. Точка!

Он тогда развернётся и уйдёт домой. И про клуб и Наташу навсегда забудет, исключительно на одну работу настроится, на коровник и созидательный труд. Что будет ему во всех отношениях лучше – полезнее, выгоднее и важней…




12


Он всё так и сделал в точности, как днём решил: в лагере задержался нарочно – подождал, пока все уйдут; а минут через тридцать и сам направился следом, трясясь от страха и волнения так, как ранее нигде и никогда не трясся – потому что не было на то причин. Он ненавидел себя за эту трясучку подлую, глубоко и устойчиво презирал, последними обзывал словами, – но справиться, унять волнение так до конца и не смог: состояние его тогдашнее, критическое, было ему, увы, не подвластно…



Зато план его удался на славу – не зря он думал над ним так долго, так тщательно всё считал, – потому как, остановившись возле окна и едва-едва к стеклу прислонившись, он, ещё и отдышаться как следует не успев, колотившееся сердце унять, сразу же Наташу в немытом окошке увидел, которая у противоположной от входа стены одиноко стояла и, как показалось, кого-то ждала, напряжённо на выход смотрела. Стояла одна в этот раз – без подружек, которых всех уже разобрали столичные пареньки. И ни с кем почему-то не танцевала. Только поясок свой нервно опять теребила, да губки пухленькие покусывала…

«Кого это она ждёт, интересно? И почему не танцует, стоит и грустит у стены? – взволнованно стал думать-гадать застывший у окошка Андрей, прищуренных глаз с неё не спуская. – Наши-то ухари все уже в клубе давно, все веселятся. В общежитии никого не осталось, по-моему…»

И пока он так стоял и гадал, звучавшая музыка оборвалась, наступила пауза небольшая, заставившая танцующих остановиться и разойтись, перевести дух в сторонке, расслабиться и успокоиться. Чтобы через минуту-другую вновь в центре клуба сойтись, в любовном танце соединиться.

В окно было видно, как в этот переходный момент к Наташе Юрка Гришаев вдруг подошёл и стал топтаться возле, уговаривать её потанцевать с ним, видимо. Но она так решительно затрясла головой, так грозно и строго на него посмотрела, ни единого шанса ему не дала, что он отпрянул, растерянный, и на другой конец зала тут же ушёл, в толпе приятелей поспешив затеряться… Следом перед ней Тимур Батманишвили встал, её от Андрея спиной заслоняя, и с минуту наверное так стоял, склонив над ней голову, в свою очередь о чём-то её упрашивая…

Но вот отошёл, расстроенный, и Тимур, Наташу Андрею во всей её потрясающей красоте открывая. И просветлённый Андрей улыбнулся, душой успокоился и воспрял после его ухода; в то же время не понимая, не имея сил отгадать: кого ж это она ждёт-то?

И следующий танец его избранница одиноко простояла у стенки, глаз не отводя от дверей. Что наблюдать было совсем уж чудно и странно!… И как только в клубе очередная пауза образовалась, вслед за которой аккорды новой песни послышались, Андрей вдруг ошалело сорвался с места и, чувству внутреннему повинуясь, мало ему самому понятному, в помещение сломя голову бросился, словно бы опоздать боясь.

Там он, парней и девчат расталкивая, к Наташе соколом подлетел, остановился перед нею робко, перед её очами ясными. «Здравствуйте, – поздоровался надтреснутым от волнения голосом, – разрешите на танец Вас пригласить?» – предложил с жаром… И услышал в ответ желанное: «Конечно», – сказанное, как ему показалось, с приподнятым настроением. По голосу девушки и взгляду нежному так, во всяком случае, можно было судить…



Они вышли, трепещущие, на середину зала, приобнялись нежно, соединились в танце. И Андрей, духами терпкими одурманенный, предельно счастливый, светящийся и куражный, сразу же каяться кинулся за недостойное поведение, что он неделю назад учудил.

– Наташ! – затараторил он, заглушая музыку и на партнёршу виновато глядя. – Вы простите меня, пожалуйста, за прошлый раз: что подлетел к Вам как чумовой, и куда-то там стал приглашать Вас сдуру! Я не знаю даже, какая муха меня тогда укусила: я в жизни-то не такой – не такой нахальный и самонадеянный!

– Вы напрасно извиняетесь, – спокойно ему Наташа ответила, на Андрея просто и прямо взглянув. – Ничего такого страшного Вы и не сделали, и ни сколько, поверьте, не оскорбили меня… А погулять, – добавила она, чуть подумав, – погулять давайте сейчас пойдём. Если Вы хотите, конечно, если не передумали?

– Хочу, очень хочу! – ошалело затряс головою Мальцев, не веривший своим ушам.

– Хорошо, – доброжелательный ответ последовал. – После танца этого и пойдём: я готова…




13


Когда медленный танец закончился, наконец, толкотнёй без-порядочной обернувшись, без-порядочными из угла в угол хождениями, они, уже сговорившиеся, к выходу вместе пошли под удивлённые взгляды заполнившей клуб молодёжи, под язвительные реплики и ухмылки, которые, впрочем, они пропускали мимо ушей, которые, к счастью, плохо до них доходили. Они пребывали в таком состоянии оба – возвышенно-сомнамбулическом, – что даже и родителей своих не заметили б, вероятно, окажись те на их пути.

На улице они медленно двинулись в сторону школы, что на другом конце деревни располагалась, и куда дорога от клуба вела: оба плохо соображавшие что-либо, плохо помнившие – только молодёжный говор, смех и музыку слышавшие за спиной, что их долго ещё преследовали из распахнутых окон. Потом это всё стихло само собой. Клуб из виду пропал. Пропали и местные жители, что гурьбою толпились у клуба. И они остались одни посредине деревни, совсем одни…



Перед обоими сразу же встала проблема: как им себя вести, что говорить друг другу, что делать, – проблема для молодых людей совсем, надо сказать, нешуточная и непростая, от решения которой зависело всё – все их дальнейшие, удачные или неудачные, отношения. Им-то хотелось каждому, ясное дело, в самом выгодном свете друг перед другом предстать, всё самое лучшее, качественное и достойное, самое сокровенное на обозрение избраннику сердца выставить – как это делают все купцы в первый свой день на ярмарке. Чтобы, значит, этим мил-дружка словно жемчугом или чем другим одарить, до глубины души порадовать-осчастливить; и, одновременно, единственную стёжку-дорожку к сердцу его найти словом жарким, искренним, верным… Но как это было сделать без посторонней помощи, подсказки доброй, совета? – они не знали; не знали даже, что им за лучшее почитать, за безусловно выгодное и правильное. А выставляться глупыми или грубыми им не хотелось совсем, обижать не хотелось другого репликой неосторожной, пошлостью несусветной.

Вот они и молчали упорно весь вечер, оба вдруг онемевшие и окостеневшие так некстати, с мыслями рассеянными собирались, справлялись со стихийными чувствами. И потом истерично весь путь фильтровали и шлифовали те мысли в своих кружившихся головах, и также истерично их от себя далеко прочь отбрасывали за ненадобностью. Упорно мочала Наташа, от озноба всю дорогу ёжившаяся, натужно молчал Андрей: обоим было несладко.

Тут бы Мальцеву, конечно, неплохо было бы инициативу разговора в свои руки взять – как лидеру и мужчине, как инициатору, наконец, неожиданной встречи их и свидания. Но он был большим и глупым ребёнком ещё и не имел в подобного рода делах ни малейшего навыка, опыта, практики. Он попробовал было, сбиваясь и заикаясь, про погоду разговор завести, про красоту деревни. Но так это глупо у него получилось, коряво и пошло одновременно, невыгодно для партнёрши, что он, почувствовав это, быстро тогда затих и шёл потом всю дорогу молча, индюка надувшегося напоминая… Он подружку про главное забыл даже спросить: местная она или приезжая? а если приезжая, то откуда? Не из Москвы ли самой? не землячка ли? Его будто заклинило изнутри как попавший в аварию автомобиль, работу сознания, речи парализовало. И придумать путного и стоящего в тот момент он так ничего и не смог, олух Царя небесного! Ему даже и простое-то слово произнести было очень и очень сложно…



Так они и проходили молча весь вечер, истомились, измучились оба, лицами напряглись и почернели как два врага. И даже и в росте уменьшились будто бы – так могло показаться со стороны, – в весе уменьшились каждый на килограмм, выпустив в пустоту всю энергию… И когда Андрей подругу продрогшую, осунувшуюся и полуживую к дому её подводил, добротному красивому зданию из красного кирпича, на высоком фундаменте выстроенному, он уже был твёрдо уверен, расстроенный и убитый, он точно знал, что это – последняя их прогулка. И больше его спутница ясноглазая с ним гулять не пойдёт никогда! – не станет, не захочет себя подобною пыткой мучить…

Каково же было его удивление, когда остановившаяся возле калитки Наташа, подурневшая от усталости и напряжения и постаревшая, всю красоту по дороге будто бы вдруг растеряв, вдруг спросила, на ухажёра косноязычного посмотрев с укором:

– Вы будете в клубе в следующую субботу?

–…Не знаю. Буду, наверное, – неуверенно и не сразу ответил Мальцев, с виноватым видом перед девушкою застыв, как и она некрасивый, ссутулившийся, предельно уставший.

– Приходите, – услышал он далее совсем уж невероятное. – Я буду Вас ждать…



После этого они простились быстро, без сожаления, и Наташа за калитку зашла, в дом поднялась по крыльцу скорым шагом и скрылась за резной дверью. А проводивший её взглядом Андрей, развернувшийся после её ухода и засеменивший в школу, только головою тряс всю дорогу, вздыхал протяжно и тяжело, как дурачок лыбился и скалился, не понимая из происходящего ничего, понять и не пытаясь даже.

Но настроение у него поднялось, однако ж, чуть-чуть просветлело в душе. Потому что он почувствовал, договор на будущее держа в уме, что не всё у него, бедолаги, плохо, не всё так без-просветно и безнадёжно, как оказалось. И окончательной ясности в этом наитруднейшем деле нет никакой: ясность, скорее всего, в следующую субботу наступит.

«…Ну-у-у, а раз так, – устало подытожил он уже в лагере сии невесёлые мысли, на пороге жилого корпуса остановившись и на небо ночное, звёздное внимательно посмотрев, в июле-месяце, пик звездопадный, особенно загадочное и многообещающее, пророчески-притягательное для влюблённых, по которому многие из них пытаются угадать судьбу – и не ошибаются, как правило. – Раз так всё у нас с ней сегодня вышло – то значит и голову пеплом рано ещё посыпать, рано скулить и хныкать, Андрюха! сдаваться и поднимать руки кверху!… Ждать просто надо, не суетясь, что и как у нас дальше будет…»




14


В третью сырлипкинскую субботу, в общей массе товарищей шагая на танцы, он увидел Наташу ещё на подходе к клубу: она прогуливалась взад-вперёд у крыльца, – увидел – и сердцем за неё в третий раз порадовался, истому сладкую ощутив, морозный озноб по коже. До чего же красивая она опять была, в дорогой джинсовый костюм светло-голубого цвета одетая, сидевший на ней как влитой, бледно-розовый топик тончайшего хлопка, что грациозно выглядывал из-под распахнутой настежь куртки, животик её упругий лишь слегка прикрывал, просвет небольшой над брюками оставляя – такой соблазнительный для парней, такой аппетитный и возбуждающий. Подходившему к клубу Андрею оставалось только дивиться, с каким исключительным вкусом всё это было подобрано, как вся одежда Наташи безукоризненно подходила ей – будто бы из неё самой вырастала; как без-подобно возвышали и красили её, наконец, золотисто-жёлтые волосы, мантией развевавшиеся за спиной. Молодые стройотрядовцы, что шагали рядом, только язычками защёлкали от удовольствия, глаза восхищённые широко раскрывая и затихая как по команде, в один созерцательный обращаясь порыв…



Неизвестно, как бы повёл себя в той ситуации оробевший Мальцев: решился бы первым к ней подойти прямо на улице, не решился? – но Наташа опередила его, помогла.

– Здравствуйте, Андрей, – очаровательно улыбнувшись, она сама поздоровалась с ним, когда он в толпе студентов с ней поравнялся и удивлённо на неё посмотрел. – А я Вас жду.

– Здравствуйте, – останавливаясь подле неё, ответил наш покрасневший герой растерянно, не ожидавший подобной встречи на глазах всей деревни, отряда… и Наташу такой увидеть не ожидавший, которой он в своей студенческой куртке, дешёвых брюках и сандалиях простеньких уже и не ровня показался, и в смысле формы по всем статьям уступал. Она такая яркая и величественная стояла в лучах заходящего солнца, в себе и своей красоте уверенная, ароматы дурманящие источавшая, – что он только диву давался, понимая, убеждаясь теперь воочию, что чудную девушку эту по-настоящему ещё и не видел совсем, не знал, когда её издали или через стекло рассматривал, или даже когда пару раз танцевал; что в действительности-то она во сто крат привлекательней и интересней… Он и в прошлый раз, оказывается, с ней по деревне гуляя, её не рассмотрел, как следует, и по-хорошему не оценил. Потому что под ноги себе смотрел, или же по сторонам всю дорогу головой вертел как ненормальный, бледнел и ёжился как последний трус, про разговоры проклятые думал. Шёл и гадал истерично: что сказать? как сказать? и надо ли вообще говорить, вздор нести, околесицу?… Да и она, как помнится, в прошлый раз совсем не такая была, далеко не такая! Тоже шла рядом сумрачная от волнения, закрепощённая, замкнутая, невзрачная под конец… А сегодня-то, успокоившись, как расцвела! Прямо как яблонька молодая, весенняя!…



– Ну что, пойдёмте гулять? – засмеялась Наташа без-печно, на ошалелого ухажёра лукаво поглядывая, довольная, видимо, впечатлением, что произвела на него. – Только можно я Вас под руку сегодня возьму? – спросила она быстро. – А то у нас тут дороги ужасные: колдобина на колдобине, – и запросто можно упасть.

Не дожидаясь ответа, пока ухажёр поймёт и по достоинству оценит её поступок и погулять пройтись предложение, она ловко так обхватила левую руку Мальцева чуть выше локтя своей маленькой ручкой, на запястье дорогими часами украшенной, по-хозяйски развернула его тихонечко, за собой потянула от клуба прочь. И они, один другого поддерживая, прижавшись друг к другу как два голубка, пошли, счастливые, по деревне, ловя на себе со всех сторон взгляды колкие и завистливые…




15


На этот раз измученная прошлой прогулкой Наташа, всю неделю прогулку ту злополучную вспоминавшая и анализировавшая, решила своему ненаходчивому кавалеру помочь: разговорить его постараться с первых минут, немоту с него снять, напряжение. Чтоб ни ему и ни ей не страдать вдвоём, не превращать их субботние гуляния в пытку.

– Андрей, расскажите мне о себе, – попросила она его сразу же. – Кто Вы? откуда родом? как Вам живётся здесь у нас в захолустье? как отдыхается? как работается?…

На нерешительного и растерянного Андрея это подействовало самым чудесным образом: здесь его обворожительная спутница оказалась права. Потому что он, её ручку маленькую под мышкою ощущая, что доверчиво прижималась к нему и через пожатие о многом ему говорила, да ещё и просьбу такую, предельно искреннюю, услыхав, предельно заинтересованную, как показалось, – он преобразился неузнаваемо: выпрямился, лицом просветлел, плечи и грудь свою широко расправил. Его как будто живой водой окропили тайно из кружки, и он после такого “кропления” самим собою вдруг стал – весёлым, общительным, мягким, – каким его и знали друзья, за что и ценили.

Преображённый, он рассказал подружке, не торопясь, ладошку её белоснежную с нежностью прижимая, с нежностью её саму поддерживая плечом, что родом он из Москвы, родился и вырос, и живёт на Соколе, на Песчаной улице, которую считает самой лучшей в столице: самой уютной, зелёной, тихой и самой красивой из всех. При этом он подчеркнул особо, с некоторой гордостью даже, что он – москвич коренной, не лимитчик. Потому как и родители его – москвичи, и даже и бабушка с дедушкой по материнской линии. А по отцовской – из Подмосковья, из Павшино.

– А Вы, Наташ, когда-нибудь бывали в Москве? – спросил он её в свою очередь. – Вы не москвичка, случаем?

– А что, похожа? – улыбнулась подружка игриво, на Андрея особенно внимательно посмотрев, искренность вопроса его угадать пытаясь.

– Да, очень похожи! очень! – затряс головою Мальцев, совсем и не думавший разыгрывать спутницу, шутить.

– Спасибо за комплемент, Андрей. Не скрою: он мне приятен, – ответила Наташа, счастливая, почувствовавшая, что не шутят с ней, не разыгрывают как дурочку пустоголовую, комедии не ломают. – Но я не москвичка, я – местная; здесь родилась восемнадцать лет назад, выросла, ума и сил набралась; здесь же и школу-десятилетку заканчивала… А сейчас в Смоленске учусь, в институте педагогическом; закончила первый курс в июне, на второй перешла; в будущем буду учительницей, русский язык и литературу буду преподавать… И родители мои здесь живут, – подытожила она свой рассказ. – Я у них отдыхаю…



Разговор их затих, опасной паузой опять оборачиваясь. Но Наташа быстро паузу прервала, не позволила ей, как в прошлый раз, в молчание тягостное развиться.

– Скажите, Андрей, а почему Вы в стройотряд поехали? – тихо спросила она, видя, как спутник её начинает опять зажиматься, – почему захотели в нашей смоленской глуши всё лето жить? в грязи, песке и цементе возиться? Вместо того, чтоб где-нибудь отдыхать как положено, сил набираться перед учёбой. Учёба-то у вас в МАИ тяжёлая, я думаю: там, поди, столько здоровья требуется. А Вы тут силёнки свои без-шабашно тратите, изводите сами себя. Скажите: для чего это нужно? чего не хватает Вам? Как Лермонтову – бури?

– Так силы-то разумному и честному человеку на то и дадены, чтобы их тратить и куда-то прикладывать с пользой: Лермонтов тут ни при чём, – ответил обрадованный Андрей, смышлёную девушку мысленно благодаря за помощь и крепче прежнего к ней прижимаясь рукой. – Будешь их экономить, беречь – хитрить и выгадывать то есть, копить про запас, на развлечения там и глупости разные, – их у тебя Боженька сразу же и отнимет, другим передаст, кто получше и почестнее, потрудолюбивее. Я это так понимаю и верю в это, в подобный печальный исход. Он, я думаю, наш Отец Небесный, не любит таких – хитреньких да жуликоватых. Он – строгий, мудрый и справедливый. Он сам работает день и ночь: за всеми нами, сирыми и убогими, наблюдает, ежеминутно помогает и вразумляет нас, на истинный путь наставляет. Поэтому-то хитрецов и бездельников Он не должен любить, Он не может любить паразитов и плутов. Он от таких отворачивается и отходит быстро – чтобы впредь не хитрили, паскудники, не искали лёгких путей. И они слабыми сразу же делаются, глупыми и никчёмными, пустыми как барабан, ни на что не годными и не способными. Только небо даром коптить да землю навозить и гадить, да совокупляться как кролики.





Конец ознакомительного фрагмента. Получить полную версию книги.


Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/aleksandr-sergeevich-strekalov/nevydumannaya-istoriya/) на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.



Если текст книги отсутствует, перейдите по ссылке

Возможные причины отсутствия книги:
1. Книга снята с продаж по просьбе правообладателя
2. Книга ещё не поступила в продажу и пока недоступна для чтения

Навигация